Габриэль Гарсия Маркес "Сто лет одиночества" (часть 2)


 * * *
Габриэль Гарсия Маркес - Сто лет одиночества (часть 1)
 Аурелиано Буэндиа и Ремедиос Москоте обвенчались в одно из воскресений марта перед алтарем, сооруженным по распоряжению падре Никанора Рейны в гостиной. В доме Москоте этот день явился завершением целого месяца волнений и тревог, вызванных тем, что маленькая Ремедиос достигла зрелости раньше, чем успела расстаться со своими детскими привычками. Мать своевременно посвятила ее в те перемены, которые приносит вступление в девичий возраст, но, несмотря на это, однажды февральским вечером Ремедиос с испуганным криком ворвалась в гостиную, где ее сестры беседовали с Аурелиано, и показала им свои панталоны, измазанные чем-то темным. Свадьбу назначили через месяц. Невесту едва успели приучить самостоятельно мыться и одеваться и выполнять наиболее простые работы по дому. Чтобы она отвыкла делать в постель, ее заставляли мочиться на горячие кирпичи. Немалых трудов стоило убедить ее в неприкосновенности тайн супружеского ложа, ибо, когда Ремедиос посвятили в подробности первой ночи, она так поразилась и вместе с тем пришла в такой восторг, что готова была делиться своими познаниями с каждым встречным. С ней пришлось помучиться, но зато к назначенному для церемонии дню девочка разбиралась в житейских делах не хуже любой из ее сестер. Дон Аполинар Москоте взял дочь за руку и повел вдоль украшенной цветами и гирляндами улицы под громкое хлопанье ракет и музыку нескольких оркестров; Ремедиос махала рукой и улыбкой благодарила соседей, которые из окон своих домов желали ей счастья. Аурелиано, в костюме из черного сукна и лаковых ботинках с металлическими застежками, тех самых, что будут на нем через несколько лет, когда он станет у стены в ожидании расстрела, встретил невесту перед входом в дом и повел к алтарю, — он был бледен, и горло ему сводило судорогой. Ремедиос держалась очень естественно и скромно — самообладание не изменило ей, даже когда Аурелиано, надевая ей кольцо, уронил его на пол. Это вызвало замешательство у гостей, вокруг зашептались, но Ремедиос продолжала спокойно ждать, приподняв руку в кружевной митенке и вытянув безымянный палец, до тех пор, пока ее жених не остановил катившегося к двери кольца, наступив на него ногой, и не вернулся, весь красный, к алтарю. Мать и сестры Ремедиос до того боялись, как бы она не сделала ошибки во время церемонии, что в конце концов, совершенно измученные, сами допустили оплошность, подсказав ей первой поцеловать жениха. Именно с этого дня обнаружились у Ремедиос чувство ответственности, врожденная приветливость, умение владеть собой, которые всегда будут присущи ей в трудных обстоятельствах. По собственному почину она отложила лучший кусок свадебного пирога и вместе с вилкой отнесла его на тарелке Хосе Аркадио Буэндиа. Скорчившийся на деревянной скамеечке под пальмовым навесом старый великан, привязанный к стволу каштана, выцветший от солнца и дождей, благодарно улыбнулся и стал есть пирог руками, бормоча под нос какую-то невнятную молитву. Единственным несчастным человеком на шумном пиру, который длился до утра понедельника, была Ребека Буэндиа. Ее праздник был сорван. По разрешению Урсулы Ребека должна была вступить в брак в этот же день, но в пятницу Пьетро Креспи вручили письмо, извещавшее, что его мать при смерти. Свадьбу отложили. Через час после получения письма Пьетро Креспи уехал в главный город провинции и по дороге разминулся со своей матерью, которая прибыла в Макондо без свякого опоздания в ночь на субботу и спела на свадьбе Аурелиано печальную песню, предназначавшуюся для бракосочетания сына. Пьетро Креспи возвратился ночью в воскресенье — к шапочному разбору, после того как загнал пять лошадей, пытаясь поспеть на свою свадьбу. Так никому и не удалось узнать, кто же написал злосчастное письмо. Урсула мучила Амаранту допросами до тех пор, пока та не расплакалась от возмущения и не поклялась в своей невиновности перед алтарем, еще не разобранным плотниками.

Для совершения бракосочетания дон Аполинар Москоте привез из соседнего города падре Никанора Рейну, старика, ожесточенного своей неблагодарной профессией. У него была сероватого цвета кожа, натянутая почти прямо на кости, и заметно выступающий круглый живот, а в лице его, как в лице одряхлевшего ангела, читалось больше простодушия, чем доброты. Он собирался возвратиться после свадьбы к своей пастве, но пришел в ужас от беспечности жителей Макондо, которые процветали, живя в грехе: они подчинялись только законам природы, не крестили детей, не признавали церковных праздников. Рассудив, что эта почва безотлагательно нуждается в пахаре, он решил остаться в Макондо еще на неделю, чтобы окрестить обрезанных и язычников, узаконить незаконные сожительства и причастить умирающих. Но никто и слушать его не хотел. Ему отвечали, что много лет прекрасно обходятся без священника и улаживают все вопросы спасения души непосредственно с самим Богом, да и смертных грехов не совершают.

Устав проповедовать в пустыне, падре Никанор решил обратить свои силы на строительство самого большого в мире храма со статуями святых в натуральную величину и витражами, для того, чтобы люди приезжали в Макондо даже из Рима — молиться Богу в самом центре безбожия. Он ходил повсюду с медной тарелочкой и собирал пожертвования. Ему щедро подавали, но он требовал больше, потому что храм должен был иметь такой колокол, от звона которого всплывали бы утопленники. Он так умолял всех, что даже голос потерял, а кости у него гудели от усталости.

В одну из суббот, прикинув, что собранного не хватит даже на двери храма, он позволил отчаянию смутить себя. Соорудил на городской площади алтарь и в воскресенье с колокольчиком в руке, как ходили во времена эпидемии, обежал все улицы, созывая народ на полевую мессу. Многие пришли из любопытства. Другие от нечего делать. Третьи — опасаясь, как бы Бог не счел пренебрежение к своему посреднику за личную обиду. Таким образом, в восемь часов утра половина города собралась на площади, где падре Никанор читал Евангелие голосом, надорванным мольбами о деньгах. К концу мессы, когда присутствующие уже стали расходиться, он поднял руку, требуя внимания.

— Минутку, — сказал он. — Сейчас вы получите неоспоримое доказательство беспредельного могущества Господа Бога.

Мальчик, помогавший падре Никанору во время мессы, принес чашку густого дымящегося шоколада. Священник одним духом проглотил весь напиток. Потом извлек из рукава сутаны платок, вытер губы, простер обе руки перед собой и закрыл глаза. И вслед за тем падре Никанор поднялся на двенадцать сантиметров над землей. Довод оказался весьма убедительным. В течение нескольких дней священник ходил по городу, повторяя при помощи горячего шоколада свой трюк с вознесением, и служка набрал в мешок столько денег, что не прошло и месяца, а строительство храма уже было начато. Никто не усомнился в Божественном происхождении чуда, явленного падре Никанором, — никто, кроме Хосе Аркадио Буэндиа. Когда однажды утром неподалеку от каштана собралась толпа, чтобы присутствовать при очередном вознесении, он один сохранил полную невозмутимость, только распрямился слегка на своей скамеечке и пожал плечами, увидев, как падре Никанор поднимается над землей вместе со стулом, на котором сидел.

— Hoc est simplicissimum, — сказал Хосе Аркадио Буэндиа. — Homo iste statum quartum materiale invenit.[9]

Падре Никанор поднял руку, и все четыре ножки стула одновременно стали на землю.

— Nego, — возразил он. — Factum hoc existentiam Dei probat sine dudio.[10]

Вот так и узнали, что дьявольская тарабарщина Хосе Аркадио Буэндиа на самом деле была латынью. Наконец-то появился человек, который имел возможность объясняться с ним, и падре Никанор решил использовать это счастливое обстоятельство, для того, чтобы озарить светом веры сей повредившийся разум. Каждый вечер он усаживался рядом с каштаном и читал на латыни проповеди, однако Хосе Аркадио Буэндиа упорно не желал принимать ни его риторических тонкостей, ни шоколадных вознесений и требовал в качестве единственного неоспоримого доказательства дагерротипный снимок Господа Бога. Тогда падре Никанор принес ему образки и гравюры и даже копию платка Вероники, но Хосе Аркадио Буэндиа отверг все это как плоды кустарного ремесла, лишенного научной основы. Он выказал такое упрямство, что падре Никанор отступился от своих миссионерских намерений и продолжал посещать старика во имя простого человеколюбия. Но тут Хосе Аркадио Буэндиа взял инициативу в свои руки и коварными рационалистическими доводами пытался поколебать веру священника. Как-то раз падре Никанор принес с собой коробку с шашками и игральную доску и предложил Хосе Аркадио Буэндиа сыграть с ним, тот отказался, потому что, как он объяснил, не видит смысла в борьбе между двумя противниками, которые в важнейших вопросах согласны между собой. Падре Никанор, никогда до тех пор не рассматривавший игру в шашки с этой точки зрения, так и не смог его переубедить. Все более поражаясь уму Хосе Аркадио Буэндиа, он спросил, как могло случиться, что его привязали к дереву.

— Hoc est simplicissimum, — ответил тот, — привязали потому, что я сумасшедший.

После этого разговора, опасаясь за твердость собственной веры, священник перестал навещать его и всецело отдался строительству храма. Ребека почувствовала, как в ней возрождается надежда. С завершением храма было связано ее будущее — с того самого воскресенья, когда падре Никанор, обедая у них в доме, начал за столом при всей семье рассказывать, с каким великолепием будут совершаться службы после возведения храма. «Больше всего повезло Ребеке», — заметила Амаранта. И так как Ребека не поняла, что она хочет этим сказать. Амаранта пояснила с простодушной улыбкой:

— Ведь ты откроешь церковь своей свадьбой.

Ребека пыталась не допустить обсуждения этой возможности. Строительство идет очень медленно, и храм закончат не раньше чем через десять лет. Падре Никанор не согласился с ней: всевозрастающая щедрость верующих позволяет делать более оптимистические расчеты. При молчаливом возмущении Ребеки, которая даже не смогла доесть свой обед, Урсула одобрила идею Амаранты и пообещала внести солидную лепту для ускорения работ. Падре Никанор заявил: еще одно такое пожертвование, и храм будет готов через три года. С того дня Ребека не обменялась с Амарантой ни единым словом, ибо, по ее убеждению, выходка сестры была не столь уж невинной, как то пыталась представить Амаранта. «Скажи спасибо, что я чего-нибудь похуже не сделала, — сказала Амаранта во время ожесточенного спора, который возник между ними вечером. — Так мне, по крайней мере в ближайшие три года, не придется тебя убивать». Ребека приняла вызов.

Узнав о новой отсрочке, Пьетро Креспи впал в отчаяние, и тут невеста дала ему последнее доказательство своей преданности. «Мы убежим отсюда, когда ты захочешь», — сказала она. Но Пьетро Креспи не был склонен к авантюрам. Он не обладал порывистым характером своей суженой и считал уважение к данному слову капиталом, который не следует расточать налево и направо. Тогда Ребека прибегла к менее решительным способам. Непонятно откуда взявшийся ветер стал гасить лампы в гостиной, и Урсула то и дело заставала жениха и невесту целующимися в темноте. Пьетро Креспи несколько сбивчиво жаловался ей на плохое качество новых керосиновых ламп и даже помог установить в гостиной более надежную систему освещения. Но теперь в лампах то и дело кончался керосин или засорялись горелки, и Урсула снова обнаруживала Ребеку на коленях у жениха. В конце концов Урсула отказалась принимать какие бы то ни было объяснения. Возложила на индианку всю ответственность за хлебопекарню, а сама уселась в качалку — наблюдать за помолвленными, твердо решив, что не даст себя одурачить плутнями, устаревшими еще в годы ее молодости. «Бедная мама, — с издевкой говорила возмущенная Ребека, видя, как Урсула зевает во время чинных, нагоняющих сон визитов. — Когда она умрет, то будет отбывать свое наказание за грехи в этой качалке». Через три месяца такой поднадзорной любви Пьетро Креспи, каждый день проверявший состояние работ и измученный медлительностью, с которой возводился храм, решил дать падре Никанору недостающие деньги, чтобы тот мог довести дело до конца. Амаранту эта новость ничуть не взволновала. Болтая с подругами, собиравшимися каждый вечер на галерее ткать или вышивать, она тем временем измышляла все новые и новые козни. Ошибка в расчетах погубила один ее замысел — по мнению Амаранты, самый верный; он заключался в том, чтобы вынуть нафталиновые шарики из комода в спальне, где Ребека хранила свое подвенечное платье. Амаранта сделала это за два месяца до окончания строительства храма. Но близость свадьбы наполнила Ребеку таким нетерпением, что она захотела подготовить свой туалет намного раньше, чем рассчитывала Амаранта. Ребека выдвинула ящик комода, развернула сначала бумагу, потом холст, в которых лежал наряд, и обнаружила, что атласная ткань платья, кружево фаты и даже венок из флердоранжа изъедены молью и превратились в порошок. Хотя она великолепно помнила, как насыпала под обертку две горсти нафталиновых шариков, несчастье все же выглядело таким случайным, что она не осмелилась обвинить в нем Амаранту. До свадьбы оставалось меньше месяца, но Ампаро Москоте взялась сшить новое платье за неделю. Когда дождливым днем дочь коррехидора, едва видная за ворохом белопенных кружев, вошла в дом, чтобы сделать Ребеке последнюю примерку, Амаранта чуть не упала в обморок. Она лишилась языка, струйка ледяного пота пробежала по ложбинке вдоль позвоночника. Долгие месяцы трепетала Амаранта от страха в ожидании этого часа, потому что твердо знала: если ей не удастся придумать какого-нибудь окончательного препятствия для свадьбы, то в последнюю минуту, когда иссякнут все запасы ее фантазии, она найдет в себе мужество отравить Ребеку. Пока Ребека задыхалась от жары в атласной броне, которую Ампаро Москоте с помощью тысячи булавок и бесконечного терпения сооружала на ее теле. Амаранта несколько раз ошиблась, считая петли своего вязания, и уколола себе палец спицей, однако с ужасающим хладнокровием решила: день — последняя пятница перед свадьбой, способ — порция экстрата опия в чашке с кофе.

Но иное препятствие, столь же неодолимое, как и непредвиденное, заставило снова отложить свадьбу на неопределенное время. За семь дней до числа, назначенного для бракосочетания Ребеки и Пьетро Креспи, маленькая Ремедиос проснулась среди ночи вся мокрая и от какой-то горячей жижи, извергнувшейся из ее внутренностей со звуком, похожим на громкую отрыжку, и через три дня после этого умерла, отравленная своей собственной кровью, — двойня застряла у нее поперек живота. Амаранту замучили угрызения совести. Она горячо молила Бога ниспослать какое-нибудь бедствие, чтобы ей не пришлось давать яд Ребеке, и теперь чувствовала себя виноватой в смерти Ремедиос. Не о таком бедствии она молила. Ремедиос принесла в дом дыхание радости. Она поселилась с мужем в спальне возле мастерской и украсила всю комнату куклами и игрушками своего совсем недавнего детства, но ее кипучая жизнерадостность вырывалась из четырех стен спальни и, как благотворный ветер, проносилась по галерее с бегониями. Ремедиос начинала петь с восходом солнца. Она была единственным человеком в доме, который решался вмешиваться в раздоры между Ребекой и Амарантой. Она же взяла на себя нелегкий труд ухаживать за Хосе Аркадио Буэндиа. Носила ему пищу, обмывала его намыленной мочалкой, следила, чтобы у него в волосах и бороде не заводились вши и гниды, поддерживала в хорошем состоянии навес и во время грозы набрасывала поверх пальмовых листьев непромокаемый брезент. Последние месяцы своей жизни она научилась объясняться с Хосе Аркадио Буэндиа на примитивной латыни. Когда ребенок Аурелиано и Пилар Тернеры родился на свет, был принесен в дом и окрещен в тесном семейном кругу именем Аурелиано Хосе, Ремедиос решила считать его своим старшим сыном. Ее материнский инстинкт поразил Урсулу. Что касается Аурелиано, то он нашел в Ремедиос недостававшее ему оправдание собственному существованию. Целый день он работал в мастерской, а Ремедиос носила ему туда черный кофе без сахара. Вечером они вдвоем отправлялись в дом Москоте. Аурелиано разыгрывал бесконечные партии в домино со своим тестем, пока Ремедиос болтала с сестрами или обсуждала с матерью дела взрослых. Родственная связь с семейством Буэндиа укрепила авторитет дона Аполинара Москоте в Макондо. Во время своих частых поездок в главный город провинции он сумел уговорить власти выстроить в Макондо школу, преподавать в ней должен был Аркадио, унаследовавший педагогические таланты деда. Путем убеждения дон Аполинар Москоте добился того, что ко Дню национальной независимости большую часть домов покрасили в голубой цвет. По настоянию падре Никанора он распорядился переселить заведение Катарино в глухую улицу и прикрыть несколько злачных мест, процветавших в самом центре города. Когда однажды дон Аполинар Москоте вернулся из главного города провинции в сопровождении шести полицейских с винтовками и возложил на них наблюдение за порядком, никто даже не вспомнил о первоначальном соглашении не держать в Макондо вооруженных людей. Аурелиано нравилась энергия тестя. «Ты станешь такой же толстый, как он», — говорили ему друзья. Но от постоянного сидения в мастерской у него только резче выступили скулы да сильнее заблестели глаза, а вес не изменился, как не переменился и сдержанный характер, напротив, в очертаниях рта заметнее выявилась прямая линия — знак одиноких размышлений и непреклонной решимости. Аурелиано и его жена сумели вызвать к себе в обеих семьях глубокую любовь, и когда Ремедиос сообщила, что ждет ребенка, даже Амаранта и Ребека заключили между собой перемирие и усиленно принялись вязать приданое из шерсти двух цветов: голубой — на случай, если родится мальчик, и розовый — если на свет появится девочка. Ремедиос будет последней, о ком подумает через несколько лет Аркадио, стоя у стены в ожидании расстрела.

Урсула объявила строгий траур, закрыла все окна и двери, без крайней необходимости никому не разрешалось ни входить в дом, ни выходить из него: она запретила на целый год громкие разговоры и повесила на стену, возле которой в день похорон стоял гроб с телом Ремедиос, дагерротип покойной, увитый черной лентой, а под ним негасимую лампаду.

Следующие поколения Буэндиа, неизменно поддерживавшие в лампаде огонь, испытывали замешательство при виде этой девочки в плиссированных юбках, белых ботинках и с бантом из органди на голове: им никак не удавалось совместить ее с традиционным представлением о прабабушке. Амаранта взяла Аурелиано Хосе на свое попечение. Она надеялась обрести в нем сына, который разделит с ней одиночество и смягчит страдания, терзавшие ее потому, что, вопреки ее желанию, но по вине ее безрассудных молитв, экстракт опия попал в кофе Ремедиос. По вечерам в дом на цыпочках входил Пьетро Креспи с черной лентой на шляпе, чтобы нанести молчаливый визит некоему подобию Ребеки; в своем черном платье с длинными, до запястий, рукавами она казалась совершенно обескровленной. Сама мысль о назначении нового дня для свадьбы выглядела бы теперь святотатством, и помолвка превратилась в вечные узы, в наскучившую, никого уже не интересующую любовь, словно решение судьбы тех влюбленных, что гасили лампы и целовались в темноте, было оставлено на волю смерти. Потеряв надежду, Ребека совершенно пала духом и снова принялась есть землю.

И вдруг, когда с начала траура уже прошло немало времени и в галерее возобновились собрания вышивальщиц крестиком, среди мертвенной тишины знойного дня, ровно в два часа, кто-то с такой силой толкнул парадную дверь, что весь дом ходуном заходил; Амаранте и ее подругам, сидевшим в галерее, Ребеке, сосавшей палец в своей комнате, Урсуле на кухне, Аурелиано в мастерской и даже Хосе Аркадио Буэндиа под одиноким каштаном — всем показалось, будто здание разваливается от начавшегося землетрясения. На пороге возник человек необыкновенного вида. Его квадратные плечи едва умещались в дверном проеме. На бычьей шее висел образок Девы Исцелительницы, руки и грудь были сплошь покрыты загадочной татуировкой, а правое запястье плотно сжато медным браслетом-талисманом. Кожа выдублена солеными ветрами непогоды, волосы короткие и торчащие, как грива мула, подбородок решительный, а взгляд печальный. На пришельце был пояс в два раза толще лошадиной подпруги, высокие сапоги со шпорами и подкованными железом каблуками, от его поступи все дрожало, как во время сейсмического толчка. Он прошел через гостиную и залу, неся на руке изрядно потрепанную переметную суму, и, подобно удару грома, ворвался в тишину галереи с бегониями, где Амаранта и ее подруги так и застыли с иголками в воздухе. «Добрый день», — сказал он усталым голосом, швырнул свою ношу на стол перед ними и двинулся дальше в глубь дома. «Добрый день», — сказал он Ребеке, испуганно выглянувшей из своей спальни. «Добрый день», — сказал он Аурелиано, все пять чувств которого были прикованы в этот момент к работе. Человек нигде не задерживался. Направился прямо на кухню и только там остановился, завершая путешествие, начатое на противоположном краю света. «Добрый день», — сказал он. На одну долю секунды Урсула оцепенела с открытым ртом, затем посмотрела пришельцу в глаза, ахнула и повисла у него на шее, крича и плача от радости. Это был Хосе Аркадио. Он вернулся таким же нищим, каким ушел, Урсуле пришлось даже выдать ему два песо, чтобы он смог заплатить за нанятую лошадь. Говорил он на испанском языке, обильно нашпигованном морским жаргоном. Его спросили, где он был, он ответил: «Там». Подвесил гамак в отведенной ему комнате и заснул на три дня. Проснувшись, уничтожил шестнадцать крутых яиц и пошел прямо в заведение Катарино, где его огромная мощная фигура вызвала переполох среди охваченных любопытством женщин. Он заказал на свой счет музыку и водку для присутствующих и побился об заклад с пятью мужчинами, что все они вместе не сумеют пригнуть его руку к столу. «Ничего не выйдет, — говорили они, убедившись, что им даже не пошевелить ее. — Ведь на нем заговоренный браслет». Катарино, не верившая в силовые аттракционы, поспорила с Хосе Аркадио на двенадцать песо, что ему не удастся сдвинуть с места стойку. Он оторвал стойку от полу, поднял в воздух над головой и вынес на улицу. Чтобы втащить ее обратно, понадобилось одиннадцать мужчин.

В разгар веселья он предложил для всеобщего обозрения предмет своей мужской гордости — невообразимых размеров, в татуировке из синих и красных надписей на разных языках. Женщины воспылали желанием, но он поинтересовался, кто из них заплатит ему больше. Самая богатая предложила двадцать песо. Тогда он подал мысль устроить лотерею по десять песо за билет. Цена была несусветной, потому что женщина, пользовавшаяся наибольшим успехом, зарабатывала за ночь по восемь песо, тем не менее все согласились. Надписали имена на четырнадцати бумажках, бросили их в шляпу и стали тащить — каждая по одному билету. Когда в шляпе остались только две бумажки, посмотрели, чьи на них имена.

— Еще по пять песо с носа, — сказал Хосе Аркадио двум счастливицам, — и я делю себя между вами. На это он и жил. Шестьдесят пять раз ходил он матросом в кругосветное плавание с другими такими же отщепенцами, и женщины, которые в ту ночь легли с ним в постель в заведении Катарино, вывели его голым в залу для танцев показать всем, что каждый миллиметр его тела — с лица и со спины, от шеи и до пяток — покрыт татуировкой.

В семье Хосе Аркадио почти не общался. Днем он спал, а ночи проводил в квартале домов терпимости. В тех редких случаях, когда матери удавалось усадить его за семейный стол, он привлекал всеобщее внимание, особенно если начинал рассказывать про свои приключения в далеких странах. Он попал в кораблекрушение и две недели болтался на шлюпке в Японском море, питаясь телом своего товарища, сраженного солнечным ударом, — мясо, хорошо просоленное и провяленное на солнце, было жестким и имело сладковатый вкус. В один безоблачный полдень экипаж корабля, на котором он плыл по Бенгальскому заливу, убил морского дракона, в животе чудовища оказались шлем, пряжки и оружие крестоносца. В Карибском море он видел призрак пиратского корабля Виктора Юга,[11] паруса его были разодраны в клочья ветрами смерти, реи и мачты источены морскими тараканами, корабль все стремился вернуться на Гваделупу, но был обречен вечно сбиваться с курса. Урсула плакала тут же за столом, как будто перечитывала те долгожданные, но никогда не приходившие письма, в которых Хосе Аркадио сообщал о своих подвигах и приключениях. «А здесь у нас такой огромный дом, сынок, — вздыхала она. — И столько еды мы выбрасывали свиньям!» Но ей никак не удавалось осознать, что мальчик, уведенный цыганами, и есть этот самый дикарь, съедающий за обедом полпоросенка и испускающий ветры такой силы, что от них цветы вянут. Нечто подобное испытывали и остальные. Амаранта не могла скрыть отвращения, которое вызывала у нее его привычка рыгать за столом. Аркадио, так никогда и не узнавший тайны своего происхождения, едва раскрывал рот, чтобы ответить на вопросы Хосе Аркадио, явно старавшегося завоевать расположение юноши. Аурелиано попытался оживить в памяти брата те времена, когда они спали в одной комнате, восстановить близость детских лет, но Хосе Аркадио забыл обо всем — морская жизнь перегрузила его память своими многочисленными событиями. Одна лишь Ребека была сражена наповал с первого взгляда. В тот вечер, когда Хосе Аркадио прошел мимо дверей ее спальни, она решила, что Пьетро Креспи всего-навсего расфранченный заморыш рядом с этим сверхсамцом, чье вулканическое дыхание слышно в любом уголке дома. Под разными предлогами она искала встречи с ним. Как-то раз Хосе Аркадио с бесстыдным вниманием оглядел ее тело и сказал: «Ты стала совсем женщиной, сестренка». Ребека потеряла всякую власть над собой. Начала есть землю и известку с такой же ненасытностью, как в былые дни, и так усердно сосала палец, что на нем образовался мозоль. Как-то раз ее вырвало зеленой жидкостью с мертвыми пиявками. Она не спала ночами, дрожа словно в лихорадке, сопротивляясь безумию, и до рассвета ждала той минуты, когда дом затрясется, возвещая о приходе Хосе Аркадио. Однажды во время сиесты Ребека не выдержала и вошла к нему в комнату. Он лежал с открытыми глазами в одних кальсонах, вытянувшись в гамаке, подвешенном к балкам на толстых канатах, которыми привязывают лодки. Ее поразило это огромное обнаженное тело, и она почувствовала желание отступить. «Простите, — извинилась она. — Я не знала, что вы здесь». Но сказала это тихим голосом, стараясь никого не разбудить. «Иди сюда», — позвал он. Ребека повиновалась. Она стояла возле гамака, вся в холодном поту, чувствуя, как внутри у нее все сжимается, а Хосе Аркадио кончиками пальцев ласкал ее щиколотки, потом икры, потом ляжки и шептал: «Ах, сестренка, ах, сестренка». Ей пришлось сделать над собой сверхъестественное усилие, чтобы не умереть, когда некая мощная сила, подобная урагану, но удивительно целенаправленная, подняла ее за талию, в три взмаха сорвала с нее одежду и расплющила Ребеку, как маленькую пичужку. Едва успела она возблагодарить Бога за то, что родилась на этот свет, как уже потеряла сознание от невыносимой боли, непостижимо сопряженной с наслаждением, барахтаясь в полной испарений трясине гамака, которая, как промокашка, впитала исторгнувшуюся из нее кровь.

Три дня спустя они обвенчались во время вечерней мессы. Накануне Хосе Аркадио отправился в магазин Пьетро Креспи. Итальянец давал урок игры на цитре, и Хосе Аркадио даже не отозвал его в сторону, чтобы сделать свое сообщение. «Я женюсь на Ребеке», — сказал он. Пьетро Креспи побледнел, передал цитру одному из учеников и объявил, что урок окончен. Когда они остались одни в помещении, набитом музыкальными инструментами и заводными игрушками, Пьетро Креспи сказал:

— Она ваша сестра.

— Неважно, — ответил Хосе Аркадио.

Пьетро Креспи вытер лоб надушенным лавандой платком.

— Это противно природе, — пояснил он, — и, кроме того, запрещено законом.

Хосе Аркадио был раздражен не столько доводами Пьетро Креспи, сколько его бледностью.

— Плевал я на природу, — заявил он. — Я рассказал вам все, чтобы вы не беспокоили себя и не спрашивали ничего у Ребеки.

Но, заметив слезы на глазах Пьетро Креспи, он смягчился.

— Ну, ну, — сказал он совсем другим тоном, — если все дело в том, что вам семья полюбилась, так на вашу долю еще остается Амаранта.

Хотя в своей воскресной проповеди падре Никанор объявил всем, что Хосе Аркадио и Ребека не являются братом и сестрой, Урсула никогда не простила им этого брака. Она расценила его как недопустимое отсутствие уважения и в тот же день, когда новобрачные вернулись из церкви, запретила им переступить порог ее дома. Для нее они все равно что умерли. Тогда молодожены сняли домик напротив кладбища и обосновались в нем, захватив с собой гамак Хосе Аркадио, на первых порах заменивший им всю мебель. В брачную ночь молодую укусил за ногу скорпион, притаившийся в ее туфле. У Ребеки отнялся язык, но это не помешало супругам весьма шумно провести медовый месяц. Соседи пугались криков, которые будили весь квартал до восьми раз за ночь и до трех раз за время сиесты, и молились, чтобы такая необузданная страсть не нарушила покой мертвых. Один только Аурелиано проявил заботу о молодых супругах. Он купил им кое-какую мебель и давал деньги до тех пор, пока Хосе Аркадио не обрел вновь чувство реальности и не занялся обработкой прилегающих к его дому пустошей. Что касается Амаранты, то она так и не смогла подавить в себе враждебность к Ребеке, хотя жизнь подарила ей удовлетворение, о котором она и не мечтала: по желанию Урсулы, не знавшей, как загладить случившийся позор, Пьетро Креспи продолжал обедать в их доме каждый вторник, спокойно и с достоинством перенося свое несчастье. В знак уважения к семье он сохранил черную ленту на шляпе и находил удовольствие в том, чтобы выказывать свою преданность Урсуле разными экзотическими подарками, вроде португальских сардин или турецкого варенья из розовых лепестков; однажды он преподнес ей даже красивую манильскую шаль. Амаранта была к нему очень внимательна и ласкова. Угадывала его вкусы, срезала отпоровшиеся ниточки с манжет его рубашек, а ко дню рождения вышила его инициалы на дюжине носовых платков. По вторникам после обеда, когда она занималась рукоделием в галерее, он усердно развлекал ее. В этой девушке, к которой Пьетро Креспи привык относиться как к ребенку, он открыл для себя новые черты. Ей недоставало изящества, но зато она обладала редкой тонкостью чувств и скрытой нежностью. Никто уже не сомневался, что Пьетро Креспи сделает Амаранте предложение. И действительно, однажды во вторник он попросил ее выйти за него замуж. Она не прервала своей работы. Дождалась, пока перестали гореть уши, придала своему голосу спокойную, уверенную, как у зрелого человека, интонацию.

— Разумеется, выйду, Креспи, — сказала она, — но когда мы получше узнаем друг друга. Спешка к добру не приводит.

Урсула совсем запуталась. Несмотря на свое уважение к Пьетро Креспи, она никак не могла разобраться, хорошо или дурно с точки зрения морали он поступил после длительной, закончившейся так скандально помолвки с Ребекой. В конце концов она приняла его сватовство как свершившийся факт — без всякой оценки, потому что никто не разделил с нею ее сомнений. Глава семьи — Аурелиано — только увеличил смятение матери своим загадочным и категорическим заявлением:

— Сейчас не время думать о свадьбах.

Эти слова — смысл их дошел до Урсулы лишь несколько месяцев спустя — были единственным искренним мнением, которое мог высказать Аурелиано в тот момент не только в отношении свадьбы, но и по поводу любого другого события, кроме войны. Стоя у стены в ожидании расстрела, он и сам не сможет четко объяснить себе, как была выкована та цепь незаметных, но неотвратимых случайностей, что привела его сюда. Смерть Ремедиос потрясла его меньше, чем он опасался. Она вызвала в нем чувство глухого бешенства, постепенно растворившееся в пассивном, тоскливом ощущении обманутых надежд, подобном тому, что он испытал, когда решил больше не общаться с женщинами. Он отдался своей работе, но сохранил привычку играть с тестем в домино. Вечерние беседы в доме, погруженном в безмолвие траура, укрепили дружбу мужчин. «Женись снова, Аурелиано, — говорил ему дон Аполинар Москоте. — У меня еще шесть дочерей, бери любую». Как-то незадолго до выборов коррехидор Макондо возвратился из своей очередной поездки, серьезно озабоченный политическим положением в стране. Либералы готовились развязать войну. Поскольку в ту пору Аурелиано имел весьма туманное представление о консерваторах и либералах, тесть простыми словами изложил ему, в чем состоит разница между этими партиями. Либералы, говорил он, — это фасоны, скверные люди, они стоят за то, чтобы отправить священников на виселицу, ввести гражданский брак и развод, признать равенство прав законнорожденных и незаконнорожденных детей и, низложив верховное правительство, раздробить страну — объявить ее федерацией. В противоположность им консерваторы — это те, кто получил бразды правления непосредственно от самого Господа Бога, кто ратует за устойчивый общественный порядок и семейную мораль, защищает Христа, основы власти и не хочет допустить, чтобы страна была раскромсана. Из чувства человечности Аурелиано симпатизировал либералам во всем, что касалось прав незаконнорожденных детей, но не мог понять, зачем нужно впадать в крайности и развязывать войну из-за чего-то такого, что нельзя потрогать руками. Ему показалось чрезмерным усердие тестя, затребовавшего на время выборов в лишенных всяких политических страстей городок шесть вооруженных винтовками солдат с сержантом во главе. Солдаты не только прибыли, но обошли все дома и конфисковали охотничьи ружья, мачете и даже кухонные ножи, а затем раздали мужчинам старше двадцати одного года голубые листки с именами кандидатов консерваторов и розовые — с именами кандидатов либералов. В субботу, накануне выборов, дон Аполинар Москоте лично огласил декрет, запрещавший, начиная с полуночи и в течение сорока восьми часов, торговать спиртными напитками и собираться группами числом более трех человек, если это не члены одной семьи. Выборы прошли спокойно. В воскресенье, в восемь часов утра, на площади была установлена деревянная урна под охраной шести солдат. Голосование было совершенно свободным, в чем Аурелиано мог убедиться сам — почти весь день он простоял рядом с тестем, следя, чтобы никто не проголосовал больше одного раза. В четыре часа дня барабанная дробь возвестила о конце голосования, и дон Аполинар Москоте опечатал урну ярлыком со своей подписью. Вечером, сидя за партией в домино с Аурелиано, он приказал сержанту сорвать ярлык и подсчитать голоса. Розовых бумажек было почти столько же, сколько голубых, но сержант оставил только десять розовых и пополнил недостачу голубыми. Потом урну опечатали новым ярлыком, а на следующий день чуть свет отвезли в главный город провинции.

«Либералы начнут войну», — сказал Аурелиано. Дон Аполинар даже не поднял взгляда от своих фишек. «Если ты думаешь, что из-за подмены бюллетеней, то нет, — возразил он. — Ведь немного розовых в урне осталось, чтобы они не смогли жаловаться». Аурелиано уяснил себе все невыгоды положения оппозиции. «Если бы я бы либералом, — заметил он, — я бы начал войну из-за этой истории с бумажками». Тесть поглядел на него поверх очков.

— Ай, Аурелиано, — сказал он, — если бы ты был либералом, ты бы не увидел, как меняют бумажки, будь ты хоть сто раз моим зятем.

Возмущение в городе вызвали не результаты выборов, а отказ солдат вернуть отобранные ножи и охотничьи ружья. Женщины попросили Аурелиано добиться через тестя возвращения хотя бы кухонных ножей. Дон Аполинар Москоте объяснил ему под большим секретом, что солдаты увезли конфискованное оружие как вещественное доказательство подготовки либералов к войне. Цинизм этого заявления встревожил Аурелиано. Он промолчал, но когда однажды вечером Геринельдо Маркес и Магнифико Висбаль, обсуждая в кругу друзей историю с кухонными ножами, спросили, кто он, либерал, или консерватор, Аурелиано не колебался ни минуты.

— Если обязательно надо быть кем-то, то я лучше буду либералом, потому что консерваторы мошенники.

На следующий день по настоянию друзей он зашел к доктору Алирио Ногере, якобы показаться по поводу болезни печени. Аурелиано еще не имел никакого представления о том, для чего нужна эта ложь. Доктор Алирио Ногера прибыл в Макондо несколько лет назад с запасом безвкусных пилюль и медицинским девизом, казавшимся всем довольно невразумительным: «Клин клином вышибают». На самом деле Ногера только играл роль доктора. Под невинным обличьем врача-неудачника скрывался террорист. Его высокие гамаши прятали шрамы, оставленные на щиколотках кандалами за пять лет каторги. Когда его схватили после первого мятежа федералистов, ему удалось бежать на Кюрасао, одевшись в сутану — самое ненавистное для него платье. К концу своего затянувшегося изгнания, вдохновленный радостными сообщениями, которые привозили на Кюрасао политические эмигранты, стекавшиеся туда со всех островов Карибского моря, он сел на контрабандистскую шхуну и появился в Риоаче с запасом пузырьков, наполненных пилюлями, состоявшими всего лишь из чистого сахара, и с дипломом Лейпцигского университета, подделанным им собственноручно. В Риоаче он даже заплакал от разочарования. Туманные предвыборные надежды охладили пыл федералистов, которых эмигранты изображали готовым взорваться пороховым складом. Подавленный своей неудачей и мечтая теперь только об одном — обрести надежное место, где бы спокойно можно было дожидаться старости, мнимый гомеопат укрылся в Макондо. Он уже несколько лет занимал узкую, набитую пустыми пузырьками комнатушку в доме возле городской площади и жил за счет безнадежных больных, — испробовав все средства, они искали утешения в шариках из сахара. Пока дон Аполинар Москоте был чисто фиктивной властью, агитаторские наклонности доктора оставались без применения. Все свое время он тратил на воспоминания и борьбу с астмой. Приближающиеся выборы стали для него путеводной нитью, которая помогла ему вновь отыскать клубок ниспровержения основ. Он наладил связи с молодежью города, мало искушенной в политике, и развернул тайную и упорную подстрекательскую кампанию. Многочисленные розовые бумажки, появившиеся в урне и приписанные доном Аполинаром Москоте легкомыслию, свойственному молодости, были частью плана Ногеры, он заставил своих учеников проголосовать: пусть они сами убедятся, что выборы всего лишь фарс. «Действенно только насилие», — говорил он им. Большая часть друзей Аурелиано была одержима идеей уничтожения консервативного строя, но они не решались посвятить Аурелиано в свои планы, опасаясь не только его родственных связей с коррехидором, но и замкнутого, уклончивого характера. К тому же было известно, что Аурелиано по указанию тестя голосовал голубым бюллетенем. Таким образом, лишь простая случайность открыла его политические симпатии, и только из чистого любопытства сделал он этот сумасбродный шаг — пошел к доктору лечиться от болезни, которой у него не было. В грязной, как свинарник, комнатушке, пропахшей паутиной и камфарой, он увидел некое подобие одряхлевшей игуаны, легкие этого существа при дыхании издавали свистящий звук. Ни о чем не спросив, доктор подвел Аурелиано к окну и исследовал внутреннюю сторону его нижнего века. «Не здесь, — сказал Аурелиано, как ему велели. Потом нажал кончиками пальцев на печень и прибавил: — Я испытываю боль вот тут, она не дает мне спать». Тогда доктор Ногера закрыл окно под тем предлогом, что в комнате слишком много солнца, и простыми словами объяснил ему, почему долг патриота — убивать консерваторов. В течение нескольких дней Аурелиано носил в кармане рубашки пузырек. Каждые два часа он доставал его, вытряхивал на ладонь три горошины, забрасывал их все разом в рот, а затем медленно растворял на языке. Дон Аполинар Москоте подтрунивал над его верой в гомеопатию, но участники заговора признали в нем своего. А в заговор были втянуты почти все сыновья старожилов Макондо, хотя никто из них толком не знал, в чем, собственно, будут выражаться предстоящие им действия. Однако когда доктор открыл Аурелиано эту тайну, тот сразу вышел из заговора. Хотя Аурелиано был тогда убежден в необходимости уничтожения режима консерваторов, замыслы доктора привели его в содрогание. Алирио Ногера был адептом индивидуального террора. Его план сводился к согласованному, одновременному осуществлению множества убийств, чтобы единым ударом общенационального масштаба уничтожить всех правительственных чиновников вместе с их семьями, и в особенности их детей мужского пола, и таким образом стереть с лица земли самое семя консерватизма. Дон Аполинар Москоте, его супруга и шесть дочерей были, разумеется, включены в список.

— Никакой вы не либерал, — сказал ему Аурелиано, даже не изменившись в лице. — Вы просто мясник.

— В таком случае, — ответил доктор так же спокойно, — возврати мне пузырек. Он больше тебе не нужен.

Только через полгода Аурелиано стало известно, что доктор признал его безнадежно непригодным для действия, сентиментальным неудачником с пассивным характером и вполне определившейся склонностью к одиночеству. Друзья пытались припугнуть Аурелиано, опасаясь, как бы он не выдал заговора. Аурелиано успокоил их: он никому не скажет ни слова, но в ту ночь, когда они отправятся убивать семью Москоте, он встретит их на пороге и будет защищать вход в дом. Его решимость произвела на заговорщиков такое впечатление, что исполнение плана отложили на неопределенный срок. Именно тогда Урсула зашла посоветоваться с сыном о свадьбе Пьетро Креспи и Амаранты, и тот ответил ей, что сейчас не время об этом думать. Уже целую неделю Аурелиано носил за пазухой допотопного вида пистолет и следил за своими друзьями. Пообедав, он теперь шел пить кофе к Хосе Аркадио и Ребеке, которые уже начали понемногу приводить в порядок свой дом, а после шести вечера играл с тестем в домино. Поутру, во время завтрака, беседовал с Аркадио, превратившимся в рослого парня, и обнаружил, что тот с каждым днем приходит все в больший восторг из-за очевидной неизбежности войны. У себя в школе, где рядом с детьми, едва начавшими говорить, сидели великовозрастные верзилы, годами старше самого учителя, Аркадио заразился лихорадкой либерализма. Он разглагольствовал о том, что надо поставить к стенке падре Никанора, превратить церковь в школу, провозгласить свободу любви. Аурелиано старался умерить его порывы. Советовал ему быть поблагоразумнее и поосторожнее. Но Аркадио был глух к спокойным доводам и здравому смыслу Аурелиано и при всем честном народе обвинил его в слабодушии. Аурелиано ждал. Наконец в первых числах декабря в мастерскую ворвалась охваченная тревогой Урсула.

— Началась война!

На самом деле война шла уже три месяца. По всей стране было введено военное положение. Только один человек в Макондо узнал об этом своевременно — дон Аполинар Москоте, но он поостерегся делиться новостью даже со своей женой, пока не прибудет военный отряд, имевший приказ вступить в город внезапно. Солдаты вошли без всякого шума, еще до рассвета, с двумя легкими артиллерийскими орудиями, в которые были впряжены мулы, и заняли школу под казарму. Шесть часов вечера объявили комендантским часом. В каждом доме была проведена реквизиция, более решительная, чем первая, — на этот раз забрали даже земледельческий инвентарь. Доктора Ногеру волоком вытащили из дому, привязали к дереву на городской площади и расстреляли без суда и следствия. Падре Никанор пытался повлиять на военных своим чудом вознесения, но один из солдат стукнул его прикладом по голове. Возбуждение либералов угасло и сменилось молчаливым ужасом. Аурелиано, бледный, замкнувшийся в себе, продолжал играть в домино с тестем. Он понял, что власть дона Аполинара Москоте, несмотря на присвоенный ему титул гражданского и военного правителя города, снова стала фиктивной. Все решения принимал командовавший гарнизоном капитан, который каждое утро выдумывал какой-нибудь новый, чрезвычайный побор на нужды защитников общественного порядка. Четыре его солдата вырвали женщину, укушенную бешеной собакой, из рук ее родных и забили насмерть прикладами прямо посреди улицы. В воскресенье, через две недели после оккупации города, Аурелиано вошел в дом Геринельдо Маркеса и попросил чашку кофе — без сахара по свойственной ему умеренности. Когда они остались вдвоем на кухне, Аурелиано придал своему голосу властность, которой за ним раньше никогда не замечали. «Готовь ребят, — сказал он. — Мы пойдем на войну». Геринельдо Маркес не поверил ему.

— С каким оружием? — спросил он.

— С ихним, — ответил Аурелиано.

Во вторник ночью была проведена безрассудно смелая операция: двадцать один человек, все моложе тридцати лет, под командой Аурелиано Буэндиа, вооруженные столовыми ножами и наточенными железками, захватили врасплох гарнизон, завладели винтовками и расстреляли на площади капитана и тех четырех солдат, что убили женщину.

В эту же ночь, когда с площади еще доносились залпы, Аркадио был назначен гражданским и военным правителем Макондо. Те из повстанцев, кто был женат, едва успели проститься со своими женами, прежде чем покинуть их на волю судьбы. На рассвете, приветствуемый освобожденным от террора населением, отряд Аурелиано ушел из Макондо, чтобы соединиться с войсками революционного генерала Викторио Медины, двигавшегося, по последним сообщениям, на Манауре. Перед уходом Аурелиано извлек дона Аполинара Москоте из шкафа. «Не волнуйтесь, тесть, — сказал он. — Новая власть гарантирует своим честным словом личную неприкосновенность вам и вашей семье». Дон Аполинар Москоте с большим трудом разобрался, что мятежник в высоких сапогах, с винтовкой за плечами и его зять, с которым он играл в домино до девяти часов вечера, одно и то же лицо.

— Аурелито, это безрассудство, — воскликнул он.

— Это не безрассудство, — сказал Аурелиано. — это война. И не называйте меня больше Аурелито, отныне я полковник Аурелиано Буэндиа.

* * *

Полковник Аурелиано Буэндиа поднял тридцать два вооруженных восстания и все тридцать два проиграл. У него было семнадцать детей мужского пола от семнадцати разных женщин, и все его сыновья были убиты один за другим в одну-единственную ночь, прежде чем старшему из них исполнилось тридцать пять лет. Сам он уцелел после четырнадцати покушений на его жизнь, семидесяти трех засад, расстрела и чашки кофе с такой порцией стрихнина, которая могла бы убить лошадь. Он отказался от ордена Почета, пожалованного ему президентом республики. Он стал верховным главнокомандующим революционных сил, облеченным судебной и военной властью, простиравшейся от одной границы страны до другой, и человеком, которого правительство боялось больше всего, но ни разу не разрешил себя сфотографировать. Он отклонил пожизненную пенсию, предложенную ему после войны, и до глубокой старости жил на доход от золотых рыбок, изготовляя их в своей мастерской в Макондо. Несмотря на то, что он всегда сражался впереди своих солдат, единственная полученная им рана была нанесена ему его же собственной рукой после подписания Неерландской капитуляции, положившей конец гражданским войнам, длившимся почти двадцать лет. Он выстрелил себе в грудь из пистолета, и пуля вышла через спину, не задев жизненных центров. От всего этого осталась только названная его именем улица в Макондо.

Но, как сам он признался в старости, незадолго до смерти, ни о чем подобном он и не мыслил в то утро, когда во главе отряда из двадцати одного человека покинул Макондо, чтобы примкнуть к войскам генерала Викторио Медины.

— Мы оставляем город на тебя, — вот все, что он сказал Аркадио, уходя. — Оставляем в порядке, смотри, к нашему возвращению здесь должно быть еще лучше.

Аркадио истолковал его наказ весьма своеобразно. Вдохновляясь цветными вкладками одной из книг Мелькиадеса, он придумал себе мундир с маршальскими галунами и эполетами и подвесил к поясу саблю с золотыми кистями, принадлежавшую расстрелянному капитану. Затем установил оба артиллерийских орудия у въезда в город, одел в военную форму своих бывших учеников, распаленных его зажигательными воззваниями, вооружил их и отправил маршировать по улицам, чтобы создать у человека со стороны впечатление неприступности города. Хитрость его оказалась палкой о двух концах: действительно, правительство почти целый год не осмеливалось отдать приказ атаковать крепость Макондо, но когда наконец решилось, то обрушило на город столь значительные силы, что сопротивление было сломлено за полчаса. С самого начала своего правления Аркадио обнаружил большую любовь к декретам. Иногда он оглашал до четырех декретов в день, приказывая все, что взбредет в голову. Он ввел обязательную воинскую повинность с восемнадцати лет, объявил, что животные, оказавшиеся на улице после шести вечера, рассматриваются как общественное достояние, обязал мужчин пожилого возраста носить на рукаве красную повязку. Заточил падре Никанора в его доме, воспретив выходить под страхом расстрела, и позволял служить мессы и бить в колокола только в тех случаях, когда праздновали победу либералов. Чтобы всем было ясно, что шутить он не намерен, Аркадио приказал отделению солдат тренироваться на городской площади, расстреливая чучело. Сначала никто не принимал этого всерьез. В конце концов эти солдаты были всего лишь мальчики, школьники, играющие во взрослых. Но однажды ночью, когда Аркадио вошел в заведение Катарино, трубач оркестра рассмешил общество, встретив новоиспеченного начальника сигналом фанфары. Аркадио велел расстрелять трубача за неуважение к властям. Тех, кто осмелился протестовать, он посадил в колодки в одной из комнат школы, распорядившись держать их на хлебе и воде. «Ты убийца! — каждый раз кричала ему Урсула, услышав об очередном его самоуправстве. — Когда Аурелиано узнает, он расстреляет тебя, и я первая обрадуюсь». Но все было напрасно. Аркадио продолжал сильнее и сильнее закручивать гайки своей ненужной жестокости и наконец превратился в самого бесчеловечного из правителей, каких видел Макондо. «Теперь они почувствовали разницу, — сказал как-то Аполинар Москоте. — Вот он — их либеральный рай». Эти слова передали Аркадио. Во главе солдатского патруля он взял штурмом дом дона Аполинара Москоте, разнес в щепки мебель, высек его дочерей, а самого бывшего коррехидора поволок по улице в казарму. Узнав о случившемся, Урсула бросилась бежать через весь город, вопя от стыда и яростно потрясая просмоленной плетью; когда она ворвалась во двор казармы, отделение уже выстроилось для расстрела дона Аполинара Москоте и Аркадио собирался лично скомандовать «пли».

— Посмей только, ублюдок! — крикнула Урсула. Прежде чем Аркадио успел опомниться, она обрушила на него первый удар тяжелой плети из бычьих жил. «Посмей только, убийца, — кричала она. — И меня тоже убей, шлюхин ты сын. По крайней мере мне не придется плакать от стыда, что я вырастила такое чудовище». Она безжалостно хлестала Аркадио плетью и преследовала его до тех пор, пока он не забился в самый дальний угол двора, свернувшись как улитка. Дон Аполинар Москоте, привязанный к столбу, на котором до этого висело изрешеченное пулями чучело, был без сознания. Парни из отделения разбежались, опасаясь, как бы Урсула не излила остаток своего возмущения на них. Но она даже не поглядела в их сторону. Бросив растерзанного Аркадио, рычащего от боли и бешенства, она отвязала дона Аполинара Москоте и увела домой. А прежде чем покинуть казарму, выпустила на волю всех колодников.

С этого времени управлять городом стала Урсула. Она восстановила воскресную мессу, отменила ношение красных нарукавных повязок и объявила недействительйыми строгие декреты Аркадио. И все же, несмотря на проявленное мужество, Урсула втайне оплакивала свою судьбу. Она чувствовала себя настолько одинокой, что стала искать спасения в обществе забытого под каштаном мужа. «Смотри, до чего мы дожили, — говорила она ему под шум июньского дождя, грозившего размыть навес из пальмовых листьев. — Дом наш опустел, сыновья разбрелись кто куда, и опять мы с тобой одни». Но Хосе Аркадио Буэндиа, погруженный в пучину безумия, был глух к ее жалобам. Утратив рассудок, он на первых порах еще объявлял домашним властным тоном, на искаженной латыни о своих неотложных ежедневных потребностях. А в краткие минуты просветления жаловался Амаранте, которая носила ему пищу, на свои самые докучные немочи и послушно позволял ей ставить ему банки и горчичники. Но к тому времени, когда Урсула начала приходить под каштан со своими горестями, он уже потерял всякую связь с действительностью. Он сидел на своей скамеечке, а Урсула по частям мыла его и рассказывала о семейных делах. «Аурелиано вот уже больше четырех месяцев, как ушел на войну, и мы о нем ничего не знаем, — говорила она, растирая мужу спину намыленной тряпкой. — Хосе Аркадио вернулся, он выше тебя ростом и весь расшит крестиком, да только от него нашему дому ничего, кроме стыда, нет». Ей показалось, что плохие новости огорчают мужа. И тогда она начала обманывать его. «Наболтала я тут, не верь ты мне, — говорила она, посыпая золой его экскременты и собирая их затем на лопату. — Богу было угодно, чтобы Хосе Аркадио и Ребека поженились, и теперь они очень счастливы». Она научилась лгать совсем правдоподобно и в конце концов сама стала находить утешение в своих вымыслах. «Аркадио уже серьезный и очень смелый мужчина, — говорила она. — И такой бравый в своем мундире, да еще при сабле». Это было все равно что разговаривать с мертвецом, ведь Хосе Аркадио Буэндиа уже ничто не радовало и не печалило. Но Урсула продолжала беседовать с мужем. Видя, какой он кроткий, ко всему безразличный, она решила отвязать его. Освобожденный от веревок, он даже не сдвинулся со своей скамеечки. Так и сидел под солнцем и дождем, будто веревки не имели никакого значения, потому что сила более могущественная, чем любые видимые глазу путы, держала его привязанным к стволу каштана. В августе, когда всем уже начало казаться, что зима будет тянуться вечно, Урсула смогла наконец сообщить мужу известие, которое считала правдой.

— Счастье за нами так по пятам и ходит, — сказана она. — Амаранта и итальянец, тот, что с пианолой возился, скоро поженятся. Дружеские отношения между Амарантой и Пьетро Креспи действительно очень продвинулись вперед, поощряемые доверием Урсулы, которая на этот раз не сочла нужным присутствовать при визитах итальянца. Жениховство было окрашено в цвета сумерек. Пьетро Креспи являлся по вечерам, с гарденией в петлице, и переводил Амаранте сонеты Петрарки. Они сидели в наполненной запахами роз и душицы галерее до тех пор, пока москиты не вынуждали их искать спасения в гостиной: он читал, она плела кружево на коклюшках, и оба были глубоко безразличны к неожиданностям и превратностям войны. Чувствительность Амаранты, ее сдержанная, но обволакивающая нежность словно паутина оплетали жениха, и всякий раз в восемь часов, поднимаясь, чтобы уйти, он должен был буквально отдирать от себя эти невидимые нити. Вместе с Амарантой он составил замечательный альбом открыток, полученных из Италии. На каждой такой открытке имелась влюбленная пара в укромном уголке среди зелени парка и виньетка — сердце, пронзенное стрелой, или позолоченная лента, концы которой держат в клювах два голубка. «Я знаю этот парк во Флоренции, — говорил Пьетро Креспи, перебирая открытки. — Стоит вытянуть руку, и птицы уже летят за крошками». Иногда при виде какого-нибудь акварельного изображения Венеции тоска по родине превращала в его памяти запах тины и гнилых морских ракушек, исходящий от каналов, в легкий аромат цветов. Амаранта вздыхала, смеялась и мечтала об этой стране красивых мужчин и женщин, говорящих на языке детей, о старинных городах, от былого величия которых остались лишь роющиеся в мусоре кошки. Наконец-то Пьетро Креспи обрел любовь, обрел после того, как в погоне за ней пересек океан, после того, как спутал ее со страстью, торопливо и пылко целуясь с Ребекой. Счастье принесло с собой процветание. Магазин Пьетро Креспи занимал уже почти целый квартал и стал настоящей оранжереей фантазии — в нем можно было увидеть и точную копию флорентийской колокольни, отмечающую время боем курантов, и музыкальные шкатулки из Сорренто, и китайские пудреницы, которые, когда откроешь крышку, играют мелодию из пяти нот, и все музыкальные инструменты, какие только можно вообразить, и все заводные устройства, какие только можно придумать. Во главе магазина стоял Бруно Креспи — младший брат, не обладавший талантами, необходимыми для преподавания в музыкальной школе. Благодаря ему улица Турков со своей ослепительной выставкой разных безделушек превратилась в волшебный заповедник, там люди забывали и о произволе Аркадио, и о далеком кошмаре войны. Когда по приказу Урсулы возобновилась воскресная месса, Пьетро Креспи подарил храму немецкую фисгармонию, организовал детский хор и разучил с ним григорианский репертуар — это придало некоторый блеск скромным службам падре Никанора. Все были уверены, что Амаранта будет счастлива в супружестве с итальянцем. Не торопя своих чувств, отдавшись на волю их плавного, естественного течения, они наконец достигли того рубежа, где оставалось только назначить дату бракосочетания. Никто не собирался чинить им препятствия. Урсула, в глубине души винившая себя в том, что бесконечными откладываниями свадьбы изуродовала жизнь Ребеки, не хотела умножать свои угрызения совести. Строгий траур по Ремедиос был отодвинут на задний план бедствиями войны, отсутствием Аурелиано, жестокостью Аркадио, изгнанием Хосе Аркадио и Ребеки. Уверившись в том, что свадьба обязательно состоится, Пьетро Креспи даже намекнул о своем желании считать Аурелиано Хосе, к которому он проникся почти отцовской любовью, своим старшим сыном. Все заставляло думать, что Амаранта уже подплывает к тихой гавани безоблачного счастья. Но в противоположность Ребеке она не выказывала ни малейшего волнения. С тем же спокойствием, с каким она покрывала узорами скатерти, ткала чудеснейшие позументы и вышивала крестиком королевских павлинов, Амаранта ждала, когда Пьетро Креспи не сможет больше противиться требованиям своего сердца. Ее час пришел вместе с бурными октябрьскими дождями. Пьетро Креспи убрал с колен Амаранты корзиночку с вышиванием и сжал ее руку своими ладонями. «Я не в силах больше ждать, — сказал он. — Мы поженимся в этом месяце». Она даже не вздрогнула, почувствовав прикосновение его ледяных пальцев. Рука ее, как непокорный зверек, высвободилась из плена и снова взялась за работу.

— Не будь наивным, Креспи, — сказала Амаранта с улыбкой, — я скорее умру, чем пойду за тебя.

Пьетро Креспи потерял власть над собой. Он рыдал без всякого стыда и в отчаянии чуть не сломал себе пальцы, но не смог поколебать ее решения. «Не теряй напрасно время, — отвечала ему Амаранта. — Если ты действительно так меня любишь, не переступай больше порог этого дома». Урсула готова была сквозь землю провалиться от стыда. Пьетро Креспи исчерпал все слова мольбы. Он дошел до немыслимых унижений. Целый вечер плакал в подол Урсулы, которая охотно продала бы свою душу, лишь бы утешить его. Видели, как он дождливыми ночами бродит вокруг дома с шелковым зонтиком, высматривая, нет ли света в окне Амаранты. Никогда Пьетро Креспи не одевался более изысканно, чем в эти дни. Его великолепная голова замученного императора обрела необычайно величественный вид. Он надоедал подругам Амаранты, приходившим вышивать с ней в галерее, заклиная их переубедить ее. Он забросил все свои дела. Целые дни проводил в задней комнате магазина, где сочинял сумасбродные письма, вкладывал в них цветочные лепестки и засушенных бабочек и отправлял Амаранте; письма возвращались к нему нераспечатанными. Запершись, он целыми часами играл на цитре. Однажды ночью он запел. Макондо проснулся в крайнем изумлении, зачарованный волшебными звуками цитры, которые не могли принадлежать этому миру, и голосом, исполненным любви, сильнее которой и представить себе на земле было невозможно. И тогда Пьетро Креспи увидел свет во всех окнах города, кроме одного — окна Амаранты. Второго ноября, в день поминовения усопших, его брат отпер двери магазина и обнаружил, что все лампы зажжены, все музыкальные шкатулки открыты и играют, все часы, не останавливаясь, бьют, и под звуки этого нелепого концерта он нашел в задней комнате Пьетро Креспи — вены на его запястьях были перерезаны ножом и обе руки опущены в умывальный таз, наполненный росным ладаном.

Урсула распорядилась, чтобы гроб с телом поставили в ее доме. Падре Никанор возражал против отправления религиозного обряда и погребения самоубийцы в освященной земле. Урсула вступила с ним в спор. «Этот человек стал святым, — заявила она. — Как это вышло и почему, ни вам, ни мне не понять. И вопреки вашей воле, я положу его рядом с Мелькиадесом». Так она и сделала после пышной похоронной церемонии и при единодушном одобрении всего города. Амаранта не выходила из спальни. Со своей постели она слышала рыдания Урсулы, шаги и тихие голоса столпившихся в доме людей, причитания плакальщиц, а потом глубокую, пропитанную запахом растоптанных цветов тишину. Долго еще чудился Амаранте по вечерам аромат лаванды, но она нашла в себе силы не поддаться безумию. Урсула ее покинула. Даже глаз не подняла, не пожалела дочь в тот вечер, когда Амаранта вошла на кухню, положила руку на угли в плите и держала до тех пор, пока боль не стала такой сильной, что Амаранта уже ощущала не ее, а только тлетворный запах своего собственного паленого мяса. Это было сильнодействующее средство против угрызений совести. Несколько дней Амаранта ходила по дому, опустив руку в миску с яичными желтками, и мало-помалу ожоги зажили, а вместе с ними зарубцевались, словно тоже под благотворным воздействием яичных желтков, и раны ее сердца. Единственным видимым следом пережитой трагедии останется повязка из черного крепа. Амаранта будет носить ее на обожженной руке до самой смерти.

Аркадио проявил неожиданное великодушие, издав декрет об официальном трауре по случаю смерти Пьетро Креспи. Урсула расценила это как возвращение заблудшей овцы в стадо. Но она ошиблась. Аркадио был для нее потерян, и вовсе не с того момента, когда надел военную форму, а с самого начала. Она считала, что воспитывала его как собственного ребенка — так же, как Ребеку, ни в чем не отдавая ему предпочтения, но ни в чем и не обделяя. И все же Аркадио рос замкнутым, пугливым мальчиком, ведь годы его детства совпали с эпидемией бессонницы, строительной лихорадкой Урсулы, безумием Хосе Аркадио Буэндиа, затворничеством Аурелиано, смертельной враждой между Амарантой и Ребекой. Аурелиано учил его читать и писать, думая совсем о другом, как это делал бы посторонний. Он дарил Аркадио свою одежду, чтобы Виситасьон перешила ее по росту мальчика, но дарил, когда вещи приходили уже в полную негодность. Аркадио страдал из-за большой, не по ноге, обуви, из-за латок на брюках, из-за своих женских ягодиц. Разговаривал он больше с Виситасьон и Катауре, на их языке. Единственным человеком, действительно проявлявшим к нему интерес, был Мелькиадес: он читал Аркадио свои непонятные записи и обучал его искусству дагерротипии. Никто и не догадывался, что оплакивал Аркадио смерть старика, скрывая от всех свое горе, как отчаянно искал способ воскресить цыгана, безуспешно исследуя его писания. Школа, где все уважали и слушались Аркадио, а затем власть с ее суровыми декретами и великолепным мундиром освободили его от постоянно гнетущего чувства горечи. Однажды вечером в заведении Катарино кто-то осмелился бросить ему: «Ты недостоин фамилии, которую носишь». Вопреки всем ожиданиям, Аркадио не расстрелял дерзкого.

— К моей чести, — сказал он, — я не Буэндиа.

Знавшие тайну его усыновления решили после этого ответа, что и ему все известно, но в действительности Аркадио навсегда остался в неведении, кто его родители. К Пилар Тернере, своей матери, он испытывал то же непреодолимое влечение, что было у Хосе Аркадио и Аурелиано: когда она входила в темную комнату, где он занимался дагерротипией, кровь закипала у него в жилах. Хотя Пилар Тернера уже утратила свои чары и великолепие своего смеха, он искал и находил ее по горькому запаху дыма. Однажды, незадолго до войны, она пришла в школу за своим младшим сыном в полдень, несколько позже, чем всегда. Аркадио поджидал ее в комнате, где обычно проводил сиесту и где потом приказал поставить колодки. Ребенок играл во дворе, а он улегся в гамак и дрожал от нетерпения, зная, что Пилар Тернера обязательно пройдет через эту комнату. Она пришла. Аркадио схватил ее за руку и пытался втащить в гамак. «Не могу, не могу, — в ужасе сказала Пилар Тернера. — Ты даже не знаешь, как мне хотелось бы доставить тебе удовольствие, но, Бог свидетель, не могу». С наследственной могучей силой Буэндиа Аркадио сгреб ее за талию, и от прикосновения к ее телу в глазах у него стало темно. «Не прикидывайся святой, — сказал он. — Все знают, что ты шлюха». Пилар подавила приступ отвращения к своей несчастной судьбе.

— Дети увидят, — прошептала она. — Лучше не запирай сегодня дверь на ночь.

Ночью Аркадио ждал ее в гамаке, отбивая лихорадочную дробь зубами. Он не смыкал глаз, прислушивался, как без умолку поют сверчки и в положенное время, словно по расписанию, кричат выпи, и с каждой минутой все больше убеждался, что его обманули. Когда его волнение готово было перерасти в бешенство, дверь вдруг отворилась. Через несколько месяцев, стоя у стены в ожидании расстрела, Аркадио вновь переживет эти мгновения: сначала послышались чьи-то робкие шаги, плутающие в темноте соседней комнаты, стукнула скамья, на которую наткнулся кто-то, а потом мрак комнаты сгустился, принял форму человеческогого тела, воздух затрепетал от частых ударов сердца, и это было не то сердце, что колотилось в груди Аркадио. Он протянул руку и встретил другую руку с двумя перстнями на одном из пальцев, встретил как раз вовремя, чтобы спасти из пучины тьмы, уже собиравшейся поглотить ее. Он ощутил разветвления вен, испуганный трепет пульса, влажную ладонь с линией жизни, рассеченной у основания большого пальца косой смерти. Тогда он понял, что это не та женщина, которую он ждал, — от нее пахло не горечью дыма, а цветочным бриолином, у нее были твердые груди с плоскими, как у мужчин, сосками, твердый и круглый, как орех, лобок и суматошная нежность возбужденной неопытности. Она была девственницей, и звали ее совершенно невероятным именем — Санта София де ла Пьедад. Пилар Тернера заплатила ей пятьдесят песо — половину всех своих сбережений, чтобы она сделала то, что делала сейчас. Аркадио не раз видел, как эта девушка помогает в продуктовой лавчонке своим родителям, и никогда не обращал на нее внимания, потому что она обладала редким даром не существовать до тех пор, пока в ней не появится необходимость. Но с этой ночи она свернулась клубком, как кошка, в тепле у него под рукой. Она приходила в школу во время сиесты, с согласия родителей, которым Пилар Тернера отдала вторую половину своих сбережений. Позже правительственные войска выселили Аркадио и Санта Софию де ла Пьедад из школьного помещения, и они стали заниматься любовью среди ящиков со сливочным маслом и мешков кукурузы в задней комнате лавки. К тому времени, когда Аркадио был назначен военным и гражданским правителем, у них родилась дочь.

Единственными родственниками, узнавшими об этом, были Хосе Аркадио и Ребека, с которыми Аркадио поддерживал в ту пору близкие отношения, основанные не столько на родственных чувствах, сколько на общих интересах. Хосе Аркадио склонил шею под тяжестью брачного ярма. Твердый характер Ребеки, ненасытность ее лона, ее упрямое честолюбие обуздали неукротимый нрав мужа — из лентяя и бабника он превратился в большую и сильную рабочую скотину. В доме у них царили чистота и порядок. Поутру Ребека открывала настежь окна, и ветер с могил влетал в комнаты и улетал через двери во двор, оставляя на стенах и мебели тонкий слой праха. Желание есть землю, пощелкивание костей отца и матери, жаркий голос собственной крови и вялая томность Пьетро Креспи — все это было заброшено на чердаки памяти. Весь день Ребека вышивала возле окна, чуждая тревогам войны, и когда глиняные горшки на полке начинали дрожать, она поднималась, чтобы разогреть обед, прежде чем появятся измазанные грязью охотничьи собаки, а за ними колосс с двустволкой и в сапогах со шпорами; иной раз у него на плече был олень, но чаще всего он приносил связку кроликов или диких уток. Однажды вечером, в начале своего правления, Аркадио неожиданно зашел навестить Ребеку и ее мужа. Он не виделся с ними с тех пор, как они ушли из дома, но держался так дружелюбно, по-родственному, что его пригласили отведать жаркое.

Только когда приступили к кофе, Аркадио открыл истинную цель своего посещения: он получил донос на Хосе Аркадио. Жаловались, что после того, как Хосе Аркадио распахал свой участок, он двинулся на соседские поля; с помощью своих волов он валил изгороди и превращал в развалины строения, пока не присвоил все лучшие угодья в окрестности. Тех крестьян, которых он не ограбил, потому что ему не нужны были их земли, он обложил налогом и каждую субботу приходил с двустволкой за плечами и сворой собак взимать его. Хосе Аркадио ничего не отрицал. Он ссылался на то, что захваченные им земли были распределены Хосе Аркадио Буэндиа во времена основания Макондо, а он готов доказать, что отец его уже тогда был сумасшедшим, так как отдал в чужие руки участки, принадлежавшие на самом деле семье Буэндиа. В этих оправданиях не было никакой необходимости — Аркадио пришел вовсе не затем, чтобы вершить правосудие. Он предложил создать регистрационное бюро, оно узаконит право Хосе Аркадио на захваченное при условии, что Хосе Аркадио позволит местным властям собирать вместо него налоги. Так и договорились. Несколько лет спустя, когда полковник Аурелиано Буэндиа станет пересматривать права на землю, он обнаружит, что на имя брата записаны все земельные участки, включая кладбище, какие только можно было охватить взглядом с холма, где находился его дом, и что за одиннадцать месяцев своего правления Аркадио набил себе карманы не только деньгами от налогов, но также и теми, которые он брал за разрешение хоронить покойников во владениях Хосе Аркадио.

Прошло несколько месяцев, прежде чем Урсула заметила то, о чем знали все и что от нее скрывали, не желая умножать ее страдания. Сначала у нее зародились подозрения. «Аркадио строит себе дом», — с притворной гордостью сообщила она мужу, пытаясь влить ему в рот ложку тыквенного сиропа. И однако, не могла удержать вздох: «Не знаю отчего, но не по душе мне все это». Позже, когда ей стало известно, что Аркадио не только достроил дом, но даже выписал себе венскую мебель, она уже не сомневалась в том, что он тратит казенные деньги. Однажды, возвращаясь после воскресной мессы, она увидела, как он в новом доме играет в карты со своими офицерами. «Ты позор нашей семьи!» — крикнула она ему. Аркадио не обратил на нее внимания. Лишь тогда Урсула узнала, что у него есть шестимесячная дочь и что Санта София де ла Пьедад, с которой он живет не обвенчавшись, снова беременна. Урсула решила написать полковнику Аурелиано Буэндиа, где бы он ни находился, и посвятить его во все случившееся, однако события, развернувшиеся в следующие дни, не только помешали ей выполнить свое намерение, но даже заставили раскаяться в нем. Война, бывшая до тех пор для жителей Макондо не более как словом, сочетанием звуков, обозначающим что-то смутное и далекое, стала драматической реальностью. В конце февраля у ворот города появилась серая от пыли старуха на осле, груженном вениками. Вид у нее был совершенно безобидный, и часовые пропустили ее, не задавая лишних вопросов, они решили, что перед ними простая торговка из долины. Старуха направилась прямо в казарму. Аркадио принял ее в бывшей классной комнате, превратившейся теперь в подобие тылового лагеря: там и сям виднелись свернутые или подвешенные за кольца гамаки, все углы были завалены грудами циновок, на полу в беспорядке лежали винтовки, карабины и даже охотничьи ружья. Старуха вытянулась по стойке «смирно», отдала честь и представилась:

— Полковник Грегорио Стивенсон.

Он принес плохие вести. Последние очаги сопротивления либералов, по его словам, были подавлены. Полковник Аурелиано Буэндиа, отступавший с боями от Риоачи, послал его с поручением к Аркадио. Макондо нужно сдать без сопротивления при условии, если будет гарантирована честным словом сохранность жизни и имущества либералов. Аркадио с презрительным сочувствием оглядел странного вестника, которого так нетрудно было принять за жалкую старуху.

— У вас, разумеется, есть какой-нибудь письменный приказ, — сказал он.

— Разумеется, — ответил посланец, — у меня его нет. Каждому ясно, что в подобных обстоятельствах нельзя иметь при себе ничего компрометирующего.

Тут он вынул из-за корсажа и положил на стол золотую рыбку. «Я полагаю, этого достаточно», — сказал он. Аркадио подтвердил, что это действительно одна из рыбок, сделанных полковником Аурелиано Буэндиа. Но ведь кто-нибудь мог купить ее еще до войны, и поэтому как мандат она не годится. Чтобы удостоверить свою личность, гонец пошел даже на нарушение военной тайны. Он пробирается на Кюрасао с важной миссией — завербовать там изгнанников с островов Карибского моря, достать оружие, снаряжение и в конце года сделать попытку высадиться на побережье. Полковник Аурелиано Буэндиа убежден в успехе этого плана и считает, что не следует приносить бесполезные жертвы в данный момент. Но Аркадио был непреклонен. Он приказал держать посланца под стражей до тех пор, пока не будет установлена его личность, и решил оборонять крепость Макондо не на жизнь, а на смерть.

Ждать пришлось недолго. Известия о поражении либералов становились с каждым разом все более достоверными. Однажды ночью, в конце марта, когда не по сезону рано начавшийся дождь поливал улицы Макондо, напряженное спокойствие предыдущих недель внезапно было нарушено душераздирающими звуками трубы, вслед за этим прогремел пушечный выстрел, который снес с церкви колокольню. Решение сопротивляться и в самом деле оказалось чистым безумием. Аркадио имел в своем распоряжении всего пятьдесят человек, плохо вооруженных и с запасом патронов не более двадцати штук на душу. Правда, среди этих людей были ученики из его школы, воспламененные его высокопарными призывами и готовые пожертвовать своей шкурой для гиблого дела. Земля содрогалась от орудийной пальбы, слышался беспорядочный треск выстрелов, топот сапог, противоречивые команды и бессмысленные сигналы трубы, когда человек, называвший себя полковником Стивенсоном, добился наконец разговора с Аркадио. «Избавьте меня от позорной смерти в колодках и с этим бабьим тряпьем на теле, — сказал он. — Если я должен умереть, пусть я умру сражаясь». Его слова убедили Аркадио. Он приказал выдать арестанту оружие и двадцать патронов и оставил его с пятью людьми защищать казарму, а сам ушел вместе со своим штабом, чтобы возглавить оборону. Аркадио не успел выйти на дорогу к долине. Баррикады у входа в Макондо были разрушены, и защитники города сражались уже на улицах, перебегая от дома к дому; сначала, пока не кончились патроны, они стреляли из винтовок, потом против винтовок врага были пущены в ход пистолеты, и, наконец, завязалась рукопашная. Угроза поражения заставила многих женщин броситься на улицу, вооружившись кухонными ножами. В этой сумятице Аркадио увидел Амаранту, которая разыскивала его: в ночной рубашке, со старыми пистолетами Хосе Аркадио Буэндиа в руках, она была похожа на безумную. Аркадио отдал винтовку офицеру, потерявшему в бою свое оружие, и бросился с Амарантой в переулок, чтобы отвести ее домой. Урсула ждала в дверях, не обращая внимания на свист снарядов, один из которых пробил брешь в фасаде соседнего дома. Дождь кончился, но улицы были скользкими и мягкими, как раскисшее мыло, в ночной тьме идти приходилось наугад. Аркадио оставил Амаранту Урсуле, повернулся и выстрелил в двух солдат, которые открыли по нему огонь из-за соседнего угла. Пистолеты, долго провалявшиеся в шкафу, дали осечку. Урсула заслонила Аркадио своим телом и попыталась втолкнуть его в дом.

— Пойдем, ради Бога! — кричала она. — Хватит уже глупостей!

Солдаты прицелились в них.

— Отпустите этого человека, сеньора, — крикнул один, — иначе мы ни за что не отвечаем!

Аркадио оттолкул Урсулу и сдался. Немного погодя выстрелы стихли и зазвонили колокола. Сопротивление было подавлено всего за полчаса. Ни один из людей Аркадио не остался в живых, но прежде чем умереть, они храбро бились против трех сотен солдат. Последним их оплотом стала казарма. Когда правительственные войска уже собирались броситься на решительный штурм, человек, называвший себя полковником Грегорио Стивенсоном, выпустил заключенных и приказал своим людям покинуть казарму и идти сражаться на улицу. Необычайная подвижность, благодаря которой он успевал вести огонь из нескольких окон, безошибочная меткость, с которой он расстрелял все свои двадцать патронов, создали впечатление, что казарма защищена очень хорошо, и тогда нападающие разрушили ее пушечными выстрелами. Руководивший операцией капитан был поражен, обнаружив, что в развалинах нет никого, кроме мертвого человека в одних кальсонах; его оторванная снарядом рука сжимала винтовку с пустой обоймой. У мертвеца были густые и длинные, как у женщины, волосы, подколотые на затылке гребнем, на шее висела ладанка с золотой рыбкой. Перевернув труп носком сапога, чтобы взглянуть на лицо, капитан застыл в удивлении. «Что за черт!» Подошли другие офицеры.

— Глядите-ка, где он объявился, — сказал им капитан. — Ведь это Грегорио Стивенсон.

На рассвете по приговору военно-полевого суда Аркадио был расстрелян у кладбищенской стены. В последние два часа жизни он так и не успел разобраться, почему исчез страх, мучивший его с самого детства. Совершенно спокойно, но вовсе не потому, что хотел показать свое недавно родившееся мужество, слушал он бесконечные пункты обвинения. Он думал об Урсуле — она в это время, наверное, пьет кофе под каштаном вместе с Хосе Аркадио Буэндиа. Думал о своей восьмимесячной дочке, которой еще не успели дать имя, и о том ребенке, что должен родиться в августе. Думал о Санта Софии де ла Пьедад, вспомнил, что вчера вечером, когда он уходил воевать, она присаливала оленину для субботнего обеда, вспомнил и затосковал о темном потоке ее волос, низвергавшемся на плечи, о ресницах, таких длинных и густых, что они казались ненастоящими. В его мыслях о близких не было сентиментальности — он сурово подводил итоги своей жизни, начиная понимать, как сильно любил в действительности тех людей, которых больше всего ненавидел. Председатель военно-полевого суда приступил к заключительной речи, а Аркадио все еще не заметил, что прошло уже два часа. «Даже в том случае, если бы перечисленные обвинения не были подтверждены столь многочисленными уликами, — говорил председатель, — безответственная и преступная дерзость обвиняемого, который послал своих подчиненных на бесполезную гибель, была бы достаточным основанием для вынесения ему смертного приговора». Здесь, в разгромленной школе, где он в первый раз испытал уверенность в себе, приходящую с властью, в нескольких метрах от комнаты, где он познал неуверенность, порождаемую любовью, формальности, сопутствующие смерти, показались Аркадио нелепыми. По правде говоря, смерть для него не имела значения, ему важна была жизнь, и поэтому, услышав приговор, он почувствовал не страх, а тоску. Он не произнес ни слова до тех пор, пока его не спросили о последнем желании.

— Скажите моей жене, — ответил он звучным голосом, — пусть назовет дочку Урсулой, — и, помолчав, подтвердил: — Урсулой, как бабушку. И скажите ей также, что если ребенок, который должен родиться, родится мальчиком, то пусть ему дадут имя Хосе Аркадио, но не в честь дяди, а в честь деда.

Перед тем как Аркадио отвели к стене, падре Никанор попытался исповедовать его. «Мне не в чем каяться», — сказал Аркадио и, выпив кружку черного кофе, отдал себя в распоряжение солдат. Командовать расстрелом назначили капитана, которого отнюдь не случайно звали Роке Мясник — он был специалистом по массовым казням. Шагая к кладбищу под упорно моросящим дождем, Аркадио увидел, что на горизонте занимается лучезарное утро среды. Вслед за ночным туманом рассеялась и его тоска, оставив вместо себя безграничное любопытство. Ему было приказано стать спиной к стене, и только тогда он заметил Ребеку — с мокрыми волосами, одетая в платье из какой-то ткани в розовых цветочках, она распахивала настежь окна дома. Аркадио сосредоточил всю свою волю, чтобы привлечь ее внимание. Ребека и в самом деле вдруг бросила беглый взгляд на стену, застыла, пораженная ужасом, потом сделала над собой усилие и махнула ему на прощание рукой. Аркадио ответил ей тем же. В это самое мгновение на него нацелились закопченные дула винтовок, и он услышал слово за словом пропетые энциклики Мелькиадеса, и уловил шаги Санта Софии де ла Пьедад, заплутавшиеся в классной комнате, и ощутил, как его нос обретает ту ледяную твердость, что поразила его, когда он глядел на лицо мертвой Ремедиос. «А, черт, — еще успел он подумать, — ведь я забыл сказать: если родится девочка, пусть назовут ее Ремедиос». И тогда одним сокрушительным ударом на него снова обрушился тот страх, который мучил его всю жизнь. Капитан дал приказ стрелять. Аркадио едва успел расправить грудь и поднять голову, не понимая, откуда течет горячая жидкость, обжигающая его ляжки.

— Сволочи! — крикнул он. — Да здравствует партия либералов!

* * *

В мае война кончилась. За две недели до того, как правительство официально сообщило об этом в высокопарном воззвании, обещая безжалостно покарать зачинщиков мятежа, полковник Аурелиано Буэндиа, который в одежде индейца-знахаря уже почти добрался до западной границы, был захвачен в плен. Уходя на войну, он взял с собой двадцать одного человека; четырнадцать погибли в боях, шестеро лежали раненые, и лишь один был с ним в минуту окончательного поражения — полковник Геринельдо Маркес. Весть о пленении полковника Аурелиано Буэндиа была объявлена в Макондо чрезвычайным декретом. «Он жив, — сказала Урсула мужу. — Помолимся, чтобы враги проявили к нему милосердие». Три дня она оплакивала сына, а на четвертый, приготовляя на кухне сласти из сливок, совершенно отчетливо услышала где-то рядом его голос. «Это Аурелиано, — закричала она и бросилась к каштану, чтобы сообщить новость мужу. — Не знаю, каким чудом он спасся, но он жив и мы скоро его увидим». Урсула была уверена, что так и будет. Она распорядилась вымыть в доме полы и переставить мебель. А через неделю пророчество ее нашло печальное подтверждение в неизвестно откуда возникших слухах, на этот раз не подтвержденных декретом. Полковник Аурелиано Буэндиа приговорен к смертной казни, и приговор будет приведен в исполнение в Макондо для устрашения жителей города. Утром в понедельник, около половины одиннадцатого, Амаранта одевала Аурелиано Хосе, как вдруг до нее донесся далекий беспорядочный шум и звуки трубы, а через секунду в комнату ворвалась Урсула с криком: «Ведут!» Солдаты ударами прикладов расчищали себе путь в несметной толпе. Проталкиваясь через плотную массу людей, Урсула и Амаранта добрались до соседней улицы, и там они увидели его. Он был похож на нищего. Босой, в изодранной одежде, борода и волосы всклокочены. Он шел, не чувствуя обжигающего прикосновения раскаленной пыли, руки его были связаны за спиной веревкой, конец которой сжимал в ладони конный офицер. Рядом вели полковника Геринельдо Маркеса, тоже грязного и оборванного. Они не выглядели печальными. Скорее казалось, что они взволнованы поведением толпы, осыпающей солдат всевозможными оскорблениями.

— Сынок! — раздался среди общего шума вопль Урсулы, она ударила солдата, пытавшегося задержать ее. Лошадь офицера поднялась на дыбы. Полковник Аурелиано Буэндиа вздрогнул, остановился и, уклонившись от рук матери, твердо посмотрел ей в глаза.

— Идите домой, мама, — сказал он. — Спросите разрешения властей и приходите ко мне в тюрьму.

Он перевел взгляд на Амаранту, в нерешительности стоявшую позади Урсулы, улыбнулся ей и спросил: «Что у тебя с рукой?» Амаранта подняла руку в черной повязке. «Ожог», — сказала она и оттащила Урсулу в сторону, подальше от лошадей. Солдаты дали залп в воздух. Отряд кавалерии окружил пленных и на рысях направился к казарме.

Вечером Урсула пришла на свидание с полковником Аурелиано Буэндиа. Она попробовала получить предварительное разрешение с помощью дона Аполинара Москоте, но вся власть сосредоточилась теперь в руках военных, и его слово не имело никакого веса. Падре Никанор лежал с приступом печени. Родители полковника Геринельдо Маркеса, который не был приговорен к смертной казни, уже пытались навестить сына, но их отогнали прикладами. Видя, что найти посредников невозможно, убежденная, что Аурелиано на рассвете будет расстрелян, Урсула сложила в узелок вещи, которые хотела ему снести, и пошла в казарму одна.

— Я мать полковника Аурелиано Буэндиа, — заявила она.

Часовые преградили ей путь. «Я все равно войду, — сказала Урсула. — Так что, если вам приказано стрелять, стреляйте сразу». Сильным толчком она отстранила одного из них и вошла в бывшую классную комнату, где группа полуголых солдат чистила оружие. Учтивый румяный офицер в очках с толстыми стеклами, одетый в походную форму, сделал знак бросившимся было за ней часовым, и они ушли.

— Я мать полковника Аурелиано Буэндиа, — повторила Урсула.

— Вы хотите сказать, сеньора, — поправил ее офицер, любезно улыбаясь, — что вы мать сеньора Аурелиано Буэндиа.

В его изысканной речи Урсула уловила тягучие интонации жителей гор — качако.[12]

— Пусть будет «сеньор», — согласилась она, — все равно, лишь бы мне его увидеть.

Приказом свыше всякие посещения осужденных на смерть были запрещены, но офицер под свою ответственность разрешил Урсуле пятнадцатиминутное свидание. Урсула показала ему то, что принесла в узелке, смену чистого белья, ботинки, в которых сын гулял на своей свадьбе, и сласти, которые она хранила для него с того дня, когда почувствовала, что он вернется. Она нашла полковника Аурелиано Буэндиа в комнате, где стояли колодки, он лежал, раскинув руки, потому что под мышками у него вздулись нарывы. Ему разрешили побриться. Густые усы с закрученными кончиками подчеркивали угловатость скул. Урсуле показалось, что он бледнее, чем был раньше, немного выше и еще более одинок. Он знал все, что произошло дома: знал о самоубийстве Пьетро Креспи, о беззакониях Аркадио и его расстреле, о чудачествах Хосе Аркадио Буэндиа под каштаном. Знал, что Амаранта посвятила свое вдовье девичество воспитанию Аурелиано Хосе, что тот проявляет незаурядный ум и научился читать и писать тогда же, когда начал разговаривать. С той самой минуты, как Урсула вошла в комнату, она почувствовала себя неловко — ее смущал повзрослевший вид сына, исходившая от него властность, сила, которую излучало все его большое тело. Она удивилась, что он так хорошо обо всем осведомлен. «Вы же знаете: ваш сын — ясновидец, — пошутил он. И добавил уже серьезно: — Утром, когда меня вели, я как будто пережил все это».

И в самом деле, пока толпа шумела вокруг, он был занят своими мыслями, удивляясь, как постарел город всего за один год. Листья на миндальных деревьях были ободраны. Дома, которые то и дело перекрашивали из голубого цвета в розовый, потом снова в голубой, приобрели в конце концов неопределенный оттенок.

— А что ты думал? — вздохнула Урсула. — Время-то идет.

— Конечно, — согласился Аурелиано, — но все же…

И свидание, которого они оба так долго ждали, приготовив вопросы и даже поразмыслив, какие ответы могут на них получить, вылилось в обычный повседневный разговор. Когда часовой объявил, что пятнадцать минут истекли, Аурелиано достал из-под циновки походной кровати скатанные в трубку, пропитанные потом листки бумаги. Это были его стихи. Те, что он посвящал Ремедиос и забрал с собой, уходя из дома, и другие — написанные позже, во время коротких передышек между боями. «Обещайте мне, что никто не прочтет их, — сказал он. — Сегодня же вечером растопите ими плиту». Урсула пообещала и встала, чтобы поцеловать сына на прощание.

— Я принесла тебе револьвер, — шепнула она.

Полковник Аурелиано Буэндиа удостоверился, что часового нет поблизости. И ответил так же тихо: «На что он мне? Впрочем, давайте, а то они еще увидят, когда вы будете уходить». Урсула вынула револьвер из-за корсажа, и полковник Аурелиано Буэндиа положил его под циновку на койке. «А теперь не прощайтесь со мной, — сказал он подчеркнуто спокойным тоном. — Не умоляйте никого, не унижайтесь ни перед кем. Заставьте себя думать, что меня расстреляли уже давным-давно». Урсула закусила губу, сдерживая слезы.

— Приложи к нарывам горячие камни, — сказала она, отвернулась и вышла из комнаты.

Полковник Аурелиано Буэндиа продолжал стоять, углубленный в свои мысли, до тех пор, пока дверь не закрылась. Тогда он снова лег и раскинул руки. С того времени, когда он вступил в юношеский возраст и осознал, что наделен даром ясновидения, он всегда верил — смерть сообщит ему о своем приближении каким-то определенным, безошибочным, неоспоримым знаком, и вот до расстрела остается лишь несколько часов, а такого знака все нет. Однажды в его лагерь в Тукуринке пришла очень красивая девушка и попросила часовых разрешить ей увидеться с полковником Аурелиано Буэндиа. Ее пропустили — ведь всем было известно, что некоторые матери-фанатички посылают своих дочерей в постель к прославленным полководцам, чтобы, как они сами объясняли, улучшить породу. В тот вечер полковник Аурелиано Буэндиа заканчивал стихотворение о человеке, который сбился с пути под дождем, когда вдруг в комнату вошла девушка. Желая спрятать исписанный листок в ящик стола, где он хранил под замком свои стихи, полковник повернулся к гостье спиной. И тут почувствовал это. Не оглядываясь, он схватил лежавший в ящике пистолет и сказал:

— Не стреляйте, пожалуйста.

Когда он обернулся, сжимая в руке пистолет, девушка уже опустила свой и стояла в полной растерянности. Так ему удалось избежать четырех покушений из одиннадцати. Но был и другой случай: неизвестный, которого потом не удалось задержать, пробрался ночью в лагерь повстанцев в Манауре и заколол кинжалом его близкого друга — полковника Магнифико Висбаля. Тот болел лихорадкой, и полковник Аурелиано Буэндиа временно уступил ему свою койку. Сам он спал тут же рядом в гамаке и ничего не слышал. Все его попытки разобраться в своих предчувствиях оказались тщетными. Предчувствия возникали внезапно, как озарение свыше, как абсолютная, мгновенная и непостижимая убежденность. Порой они казались совсем непримечательными, и полковник Аурелиано Буэндиа спохватился, что это были предчувствия, лишь после того, как они исполнялись. А иной раз они были очень определенными, но не исполнялись. Нередко он путал их с самыми обычными приступами суеверия. Однако, когда ему прочли смертный приговор и спросили, каково будет его последнее желание, он сразу же понял, что это предчувствие подсказывает ему ответ.

— Я прошу, чтобы приговор был приведен в исполнение в Макондо, — заявил он.

Председатель трибунала рассердился.

— Не пытайтесь нас провести, Буэндиа, — сказал он. — Это просто военная хитрость, чтобы выиграть время.

— Не хотите, ваше дело, — ответил полковник, — но таково мое последнее желание.

С тех пор предчувствия его покинули. В тот день, когда Урсула навестила его в тюрьме, он после долгих размышлений пришел к выводу, что на этот раз смерть, вполне возможно, не известит его о своем приближении, поскольку она зависит не от случая, а от воли его палачей. Мучимый своими нарывами, он не спал всю ночь. Незадолго до рассвета в коридоре раздались шаги. «Идут», — сказал он себе и почему-то вдруг вспомнил о Хосе Аркадио Буэндиа, который в эту самую минуту в угрюмой предрассветной полутьме тоже думал о нем, скорчившись на своей скамеечке под каштаном. В душе у полковника Аурелиано Буэндиа не было ни тоски, ни страха, он испытывал лишь глухую ярость при мысли, что из-за преждевременной смерти ему не суждено узнать, чем завершится все то, что он не успел завершить… Дверь отворилась, вошел солдат с чашкой кофе. На следующий день, в тот же час, когда полковник Аурелиано Буэндиа по-прежнему сходил с ума от боли под мышками, повторилось то же самое. В четверг он раздал часовым сласти, принесенные Урсулой, надел чистое белье, которое оказалось ему узким, и лаковые ботинки. Наступила пятница, а его еще не расстреляли.

Дело было в том, что военные власти не осмеливались исполнить приговор. Возмущение, охватившее весь город, навело их на мысль, что расстрел полковника Аурелиано Буэндиа может иметь тяжелые политические последствия не только в Макондо, но и во всей округе, поэтому они запросили совета в главном городе провинции. В ночь на субботу, когда ответ еще не был получен, капитан Роке Мясник отправился с другими офицерами в заведение Катарино. Из всех женщин только одна, вконец запуганная его угрозами, согласилась повести его в свою комнату. «Они не хотят спать с человеком, у которого смерть за плечами, — объяснила она. — Никто не знает, как это случится, но кругом говорят, что офицер, который расстреляет полковника Аурелиано Буэндиа, и все его солдаты рано или поздно будут обязательно убиты один за другим, даже если они спрячутся на краю света». Капитан Роке Мясник обсудил такую возможность с остальными офицерами, а те со своими начальниками. В воскресенье, хотя никто никому об этом прямо не сказал и военные ничем не нарушили царившее в Макондо напряженное спокойствие, всему городу уже было известно, что офицеры не хотят брать на себя ответственность и собираются под любыми предлогами уклониться от участия в казни. В понедельник почта доставила письменный приказ: приговор должен быть приведен в исполнение в течение двадцати четырех часов. Вечером офицеры бросили в фуражку шесть клочков бумаги со своими именами, и злосчастная фортуна капитана Роке Мясника наградила его выигрышным билетом. «От судьбы не уйдешь, — сказал капитан с глубокой горечью. — Как родился я сыном шлюхи, так и подохну». В пять часов утра он избрал, тоже жеребьевкой, отделение солдат, выстроил его во дворе и разбудил приговоренного к смерти традиционными словами.

— Пошли, Буэндиа, — сказал он. — Час настал.

— А! Так вот оно что, — откликнулся полковник. — То-то мне приснилось, будто у меня прорвались нарывы.

С тех пор как Ребека Буэндиа узнала, что Аурелиано должны расстрелять, она каждый день поднималась в три часа утра. Сидя в темноте спальни на кровати, содрогавшейся от храпа Хосе Аркадио, она следила в щель приоткрытого окна за кладбищенской стеной. Она ждала всю неделю с тем тайным упорством, с каким в свое время ждала писем от Пьетро Креспи. «Здесь они его не станут расстреливать, — говорил ей Хосе Аркадио. — Его расстреляют поздней ночью в казарме, чтобы не узнали, кто стрелял, и закопают там же». Ребека продолжала ждать. «Такие бесстыжие гады расстреляют его здесь», — отвечала она. И была настолько уверена в этом, что даже обдумала, как ей приоткрыть дверь, чтобы помахать смертнику рукой на прощание. «Да не поведут его по улице под охраной только шести запуганных солдат, — настаивал Хосе Аркадио. — Они ведь знают, что народ готов на все». Глухая к доводам мужа, Ребека продолжала сторожить у окна.

— Вот увидишь, какие они бесстыжие гады, — твердила она.

Во вторник, в пять часов утра, когда Хосе Аркадио кончил пить кофе и спустил собак, Ребека вдруг закрыла окно и схватилась за спинку кровати, чтобы не упасть. «Ведут, — выдохнула она. — Какой он красивый». Хосе Аркадио поглядел в окно и, охваченный внезапной дрожью, увидел в бледном свете занимающейся зари брата, на нем были брюки, которые в юности носил Хосе Аркадио. Он уже стоял возле стены, стоял подбоченившись, горящие нарывы под мышками мешали ему опустить руки. «Столько маяться, — бормотал полковник Аурелиано Буэндиа. — Столько мучиться, и все для того, чтобы шесть ублюдков убили тебя, и ты ничего не можешь поделать». Он все повторял и повторял эти слова, а капитан Роке Мясник, приняв его ярость за пыл благочестия, решил, что он молится, и был тронут. Когда солдаты подняли винтовки, ярость полковника Аурелиано Буэндиа материализовалась в какую-то липкую и горькую субстанцию, от которой у него омертвел язык и закрылись глаза. Алюминиевый блеск рассвета вдруг исчез, и он снова увидел себя ребенком в коротких штанишках и с бантом на шее, увидел, как отец вводит его ясным вечером в цыганский шатер, увидел лед. Когда раздался крик, полковник Аурелиано Буэндиа решил, что это последняя команда солдатам. С лихорадочным любопытством он открыл глаза, ожидая, что взгляд его встретит нисходящие траектории пуль, он обнаружил только капитана Роке Мясника, который стоял, подняв руки вверх, и Хосе Аркадио, перебегающего улицу со своим страшным, готовым выстрелить охотничьим ружьем.

— Не стреляйте, — сказал капитан, обращаясь к Хосе Аркадио. — Вы ниспосланы мне Божественным Провидением.

И тут началась еще одна война. Капитан Роке Мясник и шесть солдат ушли с полковником Аурелиано Буэндиа освобождать революционного генерала Викторио Медину, приговоренного к смерти в Риоаче. Думая выиграть время, решили перевалить через горный хребет тем путем, по которому шел Хосе Аркадио Буэндиа, когда ему предстояло основать Макондо, но не миновало и недели, а они уже поняли, что это неосуществимая затея. В конце концов им пришлось пробираться опасными местами, по горным отрогам, хотя патроны у них были наперечет — только те, которые солдаты получили для казни. Вблизи городов они разбивали лагерь, и кто-нибудь, переодевшись, прогуливался среди бела дня по улицам, держа в руке золотую рыбку, и устанавливал связи с притаившимися либералами, которые поутру отправлялись на охоту, чтобы не вернуться обратно. Когда с перевала они наконец увидели Риоачу, генерал Викторио Медина уже был расстрелян. Приверженцы полковника Аурелиано Буэндиа провозгласили его командующим революционными силами побережья Карибского моря, в чине генерала. Он дал согласие занять пост, но отказался от генеральского звания и пообещал сам себе не принимать этого чина до тех пор, пока не будет свергнуто правительство консерваторов. За три месяца удалось поставить под ружье более тысячи человек, но почти все они были убиты. Те, кто уцелел, перебрались через восточную границу. Позже стало известно, что они отплыли с Антильских островов и снова вернулись на родину, высадившись на мыс Кабо-де-ла-Вела; сразу вслед за этим во все концы страны было передано по телеграфу ликующее сообщение правительства о смерти полковника Аурелиано Буэндиа. А еще через два дня длинная телеграмма, которая почти нагнала предыдущую, принесла весть о новом восстании на равнинах юга. Так зародилась легенда о вездесущности полковника Аурелиано Буэндиа. В одно и то же время поступали самые противоречивые сообщения: полковник одержал победу в Вильянуэве, потерпел поражение в Гуакамайяле, съеден индейцами племени мотилонес, умер в одном из селений долины, снова поднял восстание в Урумите. Вожди либеральной партии, которые в ту пору вели переговоры о допущении либералов в парламент, заявили, что он авантюрист и не представляет их партии. Правительство зачислило его в разбойники и оценило его голову в пять тысяч песо. После шестнадцати поражений полковник Аурелиано Буэндиа вышел из Гуахиры, имея под своим командованием две тысячи хорошо вооруженных индейцев, и атаковал Риоачу; захваченный врасплох гарнизон бежал из города. Полковник Аурелиано Буэндиа расположил в Риоаче свою штаб-квартиру и объявил всенародную войну против консерваторов. В первом официальном отклике, который он получил от правительства, ему угрожали расстрелять через сорок восемь часов полковника Геринельдо Маркеса, если войска повстанцев не отойдут к восточной границе. У полковника Роке Мясника, ставшего к тому времени начальником штаба, был довольно унылый вид, когда он вручал телеграмму своему командующему, но тот прочел ее с неожиданной радостью.

— Замечательно! — воскликнул он. — У нас в Макондо уже есть телеграф!

Ответ полковника Аурелиано Буэндиа был категоричен. Через три месяца он рассчитывает перенести свою штаб-квартиру в Макондо. Если он не застанет в живых полковника Геринельдо Маркеса, то расстреляет без суда и следствия в первую очередь всех генералов, а затем и всех офицеров, которые окажутся в этот момент в плену, и отдаст приказ своим подчиненным, чтобы они поступали так же до самого конца войны. Три месяца спустя, когда победоносные войска полковника Аурелиано Буэндиа вступили в Макондо, первым человеком, обнявшим его на дороге в долину, был полковник Геринельдо Маркес.

Дом Буэндиа был битком набит детьми. Урсула забрала к себе Санта Софию де ла Пьедад с ее старшей дочерью и парой мальчиков-близнецов, родившихся через пять месяцев после расстрела Аркадио. Вопреки его последней воле, она дала девочке имя Ремедиос. «Я уверена, что Аркадио это и хотел сказать, — заявила она в свое оправдание. — Мы не назовем ее Урсулой, с таким именем у нее будет очень тяжелая жизнь». Близнецов она окрестила Хосе Аркадио Второй и Аурелиано Второй. Амаранта взяла всех на свое попечение. Поставила деревянные стульчики в гостиной и, собрав еще соседских детей, устроила там что-то вроде приюта для малолетних. Когда под хлопанье ракет и звон колоколов полковник Аурелиано Буэндиа вступил в город, у входа в родной дом его приветствовал детский хор. Аурелиано Хосе, высокий, как его дед, и облаченный в форму офицера революционных войск, по всем правилам отдал ему честь.

Не все новости были хорошими. Через год после того, как полковник Аурелиано Буэндиа бежал от расстрела, Хосе Аркадио и Ребека перешли жить в дом, построенный Аркадио. Никто так и не узнал, что Хосе Аркадио спас жизнь полковнику. Новый дом, расположенный на лучшем месте городской площади, в тени миндального дерева, которое облюбовали под свои гнезда три птичьих семейства, имел парадный вход и четыре окна. Здесь супруги и устроили свой гостеприимный очаг. Прежние подружки Ребеки, и среди них четыре сестры Москоте — до сих пор все еще девицы, — перенесли сюда свои собрания за пяльцами, прерванные несколько лет тому назад в галерее с бегониями. Хосе Аркадио продолжал пользоваться захваченными землями, правительство консерваторов утвердило его во владении ими. Вечерами можно было видеть, как он возвращается домой верхом на лошади со сворой злобных собак, двустволкой и притороченной к седлу связкой кроликов. В один сентябрьский день надвигавшаяся гроза вынудила его вернуться раньше, чем обычно. Поздоровавшись в столовой с Ребекой, он привязал во дворе собак, снес кроликов на кухню, чтоб позже засолить их, и отправился в спальню переодеться. Впоследствии Ребека уверяла, что, когда муж вошел туда, она мылась в купальне и ничего не знает. Ее версия казалась сомнительной, но никто не мог придумать другой, более правдоподобной, — объяснить, зачем понадобилось Ребеке убивать человека, сделавшего ее счастливой. Это была, пожалуй, единственная тайна в Макондо, так и оставшаяся нераскрытой. Как только Хосе Аркадио затворил за собой дверь спальни, в доме прогремел пистолетный выстрел. Из-под двери показалась струйка крови, пересекла гостиную, вытекла на улицу и двинулась вперед по неровным тротуарам, спускаясь по ступенькам, поднимаясь на приступки, пробежала вдоль всей улицы Турков, взяла направо, потом налево, свернула под прямым углом к дому Буэндиа, протиснулась под закрытой дверью, обогнула гостиную, прижимаясь к стенам, чтобы не запачкать ковры, прошла через вторую гостиную, в столовой описала кривую возле обеденного стола, зазмеилась по галерее с бегониями, пробежала, незамеченная, под стулом Амаранты, которая учила арифметике Аурелиано Хосе, протекла по кладовой и появилась в кухне, где Урсула, замешивая тесто для хлеба, готовилась разбить тридцать шестое яйцо.

— Пресвятая Богородица! — вскрикнула Урсула.

И пошла по струйке крови в обратном направлении, чтобы узнать, откуда она появилась: пересекла кладовую, прошла через галерею с бегониями, где Аурелиано Хосе распевал, что три плюс три будет шесть, а шесть плюс три будет девять, пересекла столовую и гостиные и отправилась по улице все прямо и прямо, потом повернула за угол направо, а затем налево и вышла на улицу Турков; так и не заметив, что идет по городу в переднике и шлепанцах, она очутилась на городской площади, вошла в дом, где никогда раньше не бывала, толкнула дверь спальни, и от запаха жженого пороха у нее сперло дыхание, и она увидела сына, лежавшего на полу ничком поверх сапог — он уже успел их снять, — и увидела, что струйка крови, которая уже перестала течь, брала начало в его правом ухе. На теле Хосе Аркадио не обнаружили ни одной раны и не смогли установить, из какого оружия он убит. Также невозможно оказалось избавить труп от резкого порохового запаха, хотя его обмыли три раза мочалкой с мылом, потом протерли — сначала солью с уксусом, затем золой и лимонным соком, потом положили в бочку с жавелем и оставили там на шесть часов. Его столько терли, что причудливые узоры татуировки заметно побледнели. Когда надумали прибегнуть к крайнему средству — приправить его перцем, тмином и лавровым листом и варить целый день на слабом огне, тело уже начало разлагаться и пришлось поспешить с похоронами. Покойника герметически закрыли в специальном гробу в два метра и тридцать сантиметров длиной и метр десять сантимеров шириной, укрепленном изнутри железными пластинками и завинченном стальными болтами, но, несмотря на это, запах пороха слышался на всех улицах, по которым двигалась похоронная процессия. Падре Никанор со вздувшейся, твердой, как барабан, печенью благословил усопшего, не сходя с кровати. Позже могилу обложили несколькими слоями кирпичей и засыпали все промежутки золой, опилками и негашеной известью, но от кладбища еще много лет разило порохом, пока инженеры банановой компании не покрыли могильный холм железобетонным панцирем. Как только вынесли гроб, Ребека заперла двери дома и погребла себя заживо, одевшись толстой броней презрения ко всему миру, которую не удалось пробить ни одному земному соблазну. Она вышла на улицу лишь однажды, уже совсем старухой, в туфлях цвета старого серебра и шляпке, украшенной крошечными цветочками. Это случилось в то время, когда в Макондо появился Вечный Жид и навлек на город такую жару, что птицы врывались в комнаты сквозь проволочные сетки на окнах и падали мертвыми на пол. Последний раз Ребеку видели в живых в ту ночь, когда она метким выстрелом убила вора, пытавшегося взломать двери ее дома. И затем уже никто, кроме Архениды, ее служанки и наперсницы, с ней не встречался. Одно время поговаривали, что Ребека пишет послания епископу, которого считает своим двоюродным братом, но не слышно было, чтобы она получала на них ответы. И город забыл о ней.

Хотя возвращение полковника Аурелиано Буэндиа было триумфальным, он не обольщался видимым благополучием. Правительственные войска покидали крепости, не сопротивляясь, и это создавало у населения, симпатизировавшего либералам, иллюзию победы, которой его не следовало лишать, однако повстанцы знали правду, и лучше, чем кто-либо, знал ее полковник Аурелиано Буэндиа. Под командой у него было более пяти тысяч солдат, он держал в своей власти два прибрежных штата, но понимал, что отрезан от всей остальной страны, прижат к морю и оказался в весьма неопределенном политическом положении, ведь недаром, когда он распорядился восстановить церковную колокольню, разрушенную артиллерией правительственных войск, больной падре Никанор заметил со своего ложа: «Что за нелепость — защитники Христовой веры разрушают храм, а масоны приказывают его отстроить». В поисках спасительной лазейки полковник Аурелиано Буэндиа проводил целые часы на телеграфе, совещаясь с командирами других повстанческих группировок, и каждый раз покидал телеграфную контору, все более убежденный в том, что война зашла в тупик. О любом успехе повстанцев тотчас же торжественно оповещали народ, но полковник Аурелиано Буэндиа измерял на картах истинный масштаб этих побед и убеждался, что его славное войско углубляется в сельву и, обороняясь от малярии и москитов, двигается в направлении, обратном тому, в котором следовало бы наступать. «Мы теряем время, — жаловался он своим офицерам. — И будем терять его, пока эти кретины из партии вымаливают себе местечко в конгрессе». Бессонными ночами, лежа на спине в гамаке, подвешенном в той же комнате, где он недавно ждал расстрела, полковник Аурелиано Буэндиа представлял себе этих одетых в черное законников — как они выходят из президентского дворца в ледяной холод раннего утра, подминают до ушей воротники, потирают руки, шушукаются и скрываются в мрачных ночных кафе, чтобы обсудить, что хотел в действительности сказать президент, когда сказал «да», или что он хотел сказать, когда сказал «нет», и даже погадать о том, что думал президент, когда сказал совершенно противоположное тому, что думал, а тем временем он, полковник Аурелиано Буэндиа, при тридцати пяти градусах жары отгоняет от себя москитов и чувствует, как неумолимо приближается тот страшный рассвет, с наступлением которого он должен будет дать своим войскам приказ броситься в море.

В одну такую полную сомнений ночь, услышав голос Пилар Тернеры, распевавшей во дворе с солдатами, он попросил ее погадать. «Береги рот, — вот все, что Пилар Тернере удалось выведать у карт после того, как она трижды разложила и снова собрала их. — Не понимаю, что это значит, но предупреждение очень ясное — береги рот». Через два дня кто-то дал одному из ординарцев чашку кофе без сахара, тот передал ее другому ординарцу, другой третьему, пока, переходя из рук в руки, она не очутилась в кабинете полковника Аурелиано Буэндиа. Полковник кофе не просил, но, раз уже его принесли, взял и выпил. Кофе содержало дозу яда, достаточную, чтобы убить лошадь. Когда полковника Буэндиа доставили домой, его затвердевшие мышцы были сведены судорогой, язык вывалился изо рта. Урсула отвоевала сына у смерти. Очистив ему желудок рвотным, она завернула его в нагретые плюшевые одеяла и два дня кормила яичными желтками, пока измученное тело не приобрело нормальную температуру. На четвертый день полковник был вне опасности. По настоянию Урсулы и офицеров он, вопреки своему желанию, пролежал в постели еще целую неделю. Только в эти дни узнал он, что его стихи не были сожжены. «Мне не хотелось спешить, — объяснила Урсула. — Когда в тот вечер я пошла разжигать печь, я сказала себе: лучше повременить, пока не принесли его мертвым». В тумане выздоровления, окруженный запылившимися куклами Ремедиос, полковник Аурелиано Буэндиа перечитал свои рукописи и вспомнил все решающие моменты своей жизни. Он снова стал писать стихи. За долгие часы болезни, отрешенный ею от превратностей зашедшей в тупик войны, он разложил на составные части и зарифмовал опыт, приобретенный им в игре со смертью. И тогда мысли его приобретали такую ясность, что он смог читать их слева направо и наоборот. Как-то вечером он спросил полковника Геринельдо Маркеса:

— Скажи мне, друг, за что ты сражаешься?

— За то, за что я и должен, дружище, — ответил полковник Геринельдо Маркес, — за великую партию либералов.

— Счастливый ты, что знаешь. А я вот только теперь разобрался, что сражаюсь из-за своей гордыни.

— Это плохо, — заметил полковник Геринельдо Маркес.

Его беспокойство позабавило полковника Аурелиано Буэндиа.

— Конечно, — сказал он. — Но все же лучше, чем не знать, за что сражаешься. — Он посмотрел товарищу в глаза, улыбнулся и прибавил: — Или сражаться, как ты, за что-то, что ничего ни для кого не значит.

Раньше гордость не позволяла ему искать союза с повстанческими отрядами во внутренних областях страны до тех пор, пока вожди либеральной партии не откажутся публично от своего заявления, что он разбойник. А ведь полковник Аурелиано Буэндиа знал: стоит ему поступиться самолюбием — и порочный круг, по которому движется война, будет разорван. Болезнь предоставила ему возможность поразмыслить. Oн уговорил Урсулу отдать ему ее солидные сбережения и остатки дедовского золота из заветного сундучка, назначил полковника Геринельдо Маркеса гражданским и военным правителем Макондо и отбыл из города устанавливать связи с повстанцами внутри страны.

Полковник Геринельдо Маркес не только был самым доверенным лицом полковника Аурелиано Буэндиа, в доме Урсулы его принимали как члена семьи. Мягкий, застенчивый, от природы деликатный, он тем не менее больше чувствовал себя на месте в бою, чем в кабинете правителя. Политическим советникам ничего не стоило сбить его с толку и завести в лабиринты теории. Но зато он сумел создать в Макондо ту атмосферу деревенской тишины и спокойствия, в которой полковник Аурелиано Буэндиа мечтал умереть на старости лет, занимаясь изготовлением золотых рыбок. Несмотря на то, что полковник Геринельдо Маркес жил у своих родителей, он два-три раза в неделю обедал в доме Урсулы. Он не по возрасту рано обучил Аурелиано Хосе обращению с оружием и военному делу и с разрешения Урсулы поселил юношу на несколько месяцев в казарме, чтобы сделать из него мужчину. За много лет до этого, будучи почти ребенком, Геринельдо Маркес признался Амаранте в любви. Но она была так увлечена своей неразделенной страстью к Пьетро Креспи, что лишь посмеялась над ним. Геринельдо Маркес решил ждать. Как-то раз, еще находясь в тюрьме, он послал Амаранте записку с просьбой вышить на дюжине батистовых платков инициалы его отца. К записке он приложил деньги. Через неделю Амаранта принесла ему в тюрьму готовые платки вместе с деньгами, и они долго беседовали, вспоминая прошлое. «Когда я выйду отсюда, я женюсь на тебе», — сказал ей Геринельдо Маркес при расставании. Амаранта засмеялась, но, обучая детей читать, думала с тех пор о нем, и ей захотелось воскресить в себе ради него ту юную страсть, которую она испытывала к Пьетро Креспи. По субботам, в день свиданий с арестованными, она заходила к родным Геринельдо Маркеса и вместе с ним шла в тюрьму. В одну из таких суббот Урсула застала дочь на кухне — Амаранта ждала, когда испекутся бисквиты, чтобы отобрать самые лучшие и завернуть в специально для этого вышитую салфетку. Урсула была очень удивлена.

— Иди за него замуж, — посоветовала она. — Вряд ли тебе еще раз встретится такой человек.

Амаранта сделала презрительную мину.

— Очень нужно мне гоняться за мужчинами, — ответила она. — Я несу Геринельдо бисквиты, потому что жалею его, ведь рано или поздно он будет расстрелян.

Она сказала о расстреле, сама в него не веря, но как раз в эту пору правительство публично заявило, что казнит полковника Геринельдо Маркеса, если мятежные войска не сдадут Риоачу. Свидания с заключенным были отменены. Амаранта скрылась в спальню и обливалась слезами, угнетенная сознанием вины, напоминающей то чувство, что мучило ее, когда умерла Ремедиос: казалось, ее безответственные слова второй раз накликали смерть. Мать утешила ее, заверила, что полковник Аурелиано Буэндиа обязательно придумает, как помешать расстрелу, и пообещала: вот кончится война, и она сама позаботится о том, чтобы заманить Геринельдо. Урсула выполнила свое обещание раньше назначенного срока. Когда Геринельдо Маркес снова пришел к ним, облеченный высоким зеванием гражданского и военного правителя, она встретила его как родного сына, окружила тонкой лестью, стараясь удержать в доме, и возносила к небу горячие мольбы: пусть он вспомнит о своем намерении взять Амаранту в жены. Просьбы Урсулы, по-видимому, были услышаны. В те дни, когда полковник Геринельдо Маркес приходил в дом Буэндиа обедать, он оставался потом в галерее с бегониями — играть в шашки с Амарантой. Урсула приносила им кофе и бисквиты, а сама смотрела, чтобы дети не нарушали их уединения. Амаранта усиленно пыталась раздуть в своем сердце покрытые пеплом забвения угли сжигавшей ее в юности страсти. С волнением, которое что ни день становилось все более невыносимым, она ждала теперь появления полковника Геринельдо Маркеса за обеденным столом и вечерней партии в шашки. В обществе этого воина с грустным, поэтическим именем,[13] пальцы которого неприметно дрожали, передвигая шашки, время летело словно на крыльях. Но в этот день, когда полковник Геринельдо Маркес снова попросил Амаранту стать его женой, она опять отказала ему.

— Я ни за кого не пойду, — сказала Амаранта, — тем более за тебя. Ты так любишь Аурелиано, что готов жениться на мне только потому, что не можешь жениться на нем.

Полковник Геринельдо Маркес был человеком терпеливым. «Я подожду, — сказал он. — Рано или поздно я тебя уговорю». И продолжал посещать дом. Запершись в своей комнате, подавляя тайный стон, Амаранта затыкала уши пальцами, чтобы не слышать голоса претендента на ее руку, рассказывающего Урсуле последние новости о войне, и, умирая от желания увидеть его, она все же находила в себе силы не выйти к нему.

У полковника Аурелиано Буэндиа в ту пору было еще достаточно свободного времени, чтобы каждые две недели посылать в Макондо подробные сообщения о ходе дел. Но Урсуле он написал только один раз, примерно через восемь месяцев после отъезда. Специальный курьер доставил конверт с большой сургучной печатью, в нем лежал листок бумаги, на котором было написано каллиграфическим почерком полковника: «Берегите папу — он скоро умрет». Урсула встревожилась: «Раз Аурелиано так говорит, значит, он знает». И попросила помочь ей перенести Хосе Аркадио Буэндиа в спальню. Он был не только такой же тяжелый, как раньше, но за долгие годы сидения под каштаном развил в себе способность по желанию увеличивать свой вес, да так, что семеро мужчин не могли поднять его со скамейки и были вынуждены тащить до кровати волоком. Сильный запах цветущего каштана, грибов и застарелой сырости пропитал воздух спальни, когда в ней обосновался этот огромный, опаленный солнцем и вымоченный дождями старик. На следующее утро его постель оказалась пустой. Обыскав все комнаты, Урсула нашла мужа снова под каштаном. Тогда его привязали к кровати. Несмотря на то, что Хосе Аркадио Буэндиа сохранил свою прежнюю силу, он не оказал сопротивления. Ему было все безразлично. Если он и возвратился под каштан, то не потому, что сознательно хотел этого, а потому, что тело его привыкло к месту. Урсула ходила за мужем, носила ему еду, рассказывала новости об Аурелиано. Но, по правде говоря, Хосе Аркадио Буэндиа уже давно был способен общаться только с одним человеком — с Пруденсио Агиляром. Совсем рассыпающийся от смертной немощи, Пруденсио Агиляр дважды в день приходил беседовать с ним. Они говорили о петухах, собирались устроить вместе питомник, где будут выращивать замечательных птиц — не для того, чтобы радоваться их победам: они им тогда будут не нужны, — а просто чтобы иметь какое-нибудь развлечение во время нескончаемого и нудного воскресного дня смерти. Это Пруденсио Агиляр умывал Хосе Аркадио Буэндиа, кормил его и рассказывал ему интересные новости о каком-то неизвестном, которого звали Аурелиано и который был полковником где-то на войне. Оставшись один, Хосе Аркадио Буэндиа находил утешение в сне о бесконечных комнатах. Ему снилось, что он встает с кровати, отворяет дверь и переходит в другую, такую же точно, как эта, комнату, с такой же точно кроватью со спинкой из кованого железа, с тем же плетеным креслом, с тем же маленьким изображением Девы Исцелительницы на задней стене. Из этой комнаты он переходил в другую, точно такую же, дверь которой открывалась в другую, точно такую же, и потом в другую, точно такую же, — и так до бесконечности. Ему нравилось переходить из комнаты в комнату — было похоже, что идешь по длинной галерее меж двух параллельных рядов зеркал… Потом Пруденсио Агиляр трогал его за плечо. Тогда он начинал постепенно просыпаться, возвращаясь вспять, из комнаты в комнату, совершая долгий обратный путь, пока не встречался с Пруденсио Агиляром в той комнате, которая была настоящей. Но однажды ночью, через две недели после того, как Хосе Аркадио Буэндиа переселили на кровать, Пруденсио Агиляр тронул его за плечо, когда он находился в дальней комнате, а он не пошел назад и остался там навсегда, думая, что эта комната и есть настоящая. На следующее утро, отправившись к мужу с завтраком, Урсула вдруг увидела, что по коридору навстречу ей идет какой-то мужчина. Он был маленький, коренастый, в платье из черного сукна и в огромной черной шляпе, надвинутой на печальные глаза. «Господи Боже мой, — подумала Урсула. — Я могла бы поклясться, что это Мелькиадес». Но это был Катауре, брат Виситасьон, который бежал из дома, спасаясь от эпидемии бессонницы, и с тех пор пропал без вести. Виситасьон спросила, почему он вернулся, и он ответил на торжественном и звучном языке своего племени:

— Я пришел на погребение короля.

Тогда вошли в комнату Хосе Аркадио Буэндиа, стали изо всех сил трясти его, кричали ему прямо в уши, поднесли зеркало к его ноздрям, но так и не смогли разбудить его. Немного позже, когда столяр снимал с покойника мерку для гроба, увидели, что за окном идет дождь из крошечных желтых цветов. Всю ночь они низвергались на город, подобно беззвучному ливню, засыпали все крыши, завалили двери, удушили животных, спавших под открытым небом. Нападало столько цветов, что поутру весь Макондо был выстлан ими, как плотным ковром, — пришлось пустить в ход лопаты и грабли, чтобы расчистить дорогу для похоронной процессии.

* * *

Амаранта сидела в плетеной качалке, опустив на колени вышивание, и глядела на Аурелиано Хосе, который, густо намазав щеки и подбородок мыльной пеной, наточил бритву о ремень из сыромятной кожи и впервые в жизни приступил к бритью. Пытаясь придать светлому пушку форму усов, он содрал себе прыщи, порезал верхнюю губу и остался точно таким же, каким был, однако сложная процедура бритья создала у Амаранты впечатление, что именно с этого момента Аурелиано Хосе начал стареть.

— Ты вылитый Аурелиано, когда ему было столько, сколько тебе сейчас, — сказала она. — Ты уже мужчина.

Мужчиной он стал давно, с того далекого дня, когда Амаранта, все еще считавшая его ребенком, принялась, как обычно, раздеваться в купальне у него на глазах. Она привыкла это делать с тех пор, как Пилар Тернера отдала мальчика ей на воспитание. В первый раз его заинтересовала только глубокая впадина между ее грудями. Он был еще настолько невинным, что спросил Амаранту, почему с ней такое случилось, и она ответила: «Копали, копали и выкопали», — и показала рукой, как это делали. Много времени спустя, когда она, оправившись после смерти Пьетро Креспи, снова стала мыться вместе с Аурелиано Хосе, он уже не обратил внимания на впадину, но вид ее пышных грудей с коричневыми сосками вызвал у него неведомую доселе дрожь. Он продолжал изучать ее, проникая постепенно в чудо тайного тайных, и чувствовал, что от этого созерцания тело его покрывается гусиной кожей, такой же, какая покрывает ее тело от соприкосновения с водой. Еще совсем малышом Аурелиано Хосе взял за привычку перебегать чуть свет из своего гамака в постель к Амаранте, близость которой обладала свойством отгонять его страхи, порожденные темнотой. Но после того дня, когда он обратил внимание на ее нагое тело, уже не боязнь темноты побуждала его забираться под сетку от москитов на кровати Амаранты, а жгучее желание ощущать тепло ее дыхания на заре. Однажды на рассвете — это случилось как раз в ту пору, когда Амаранта отвергла полковника Геринельдо Маркеса, — Аурелиано Хосе проснулся с ощущением, что ему нечем дышать. Он почувствовал пальцы Амаранты, которые, словно горячие, алчные червячки, подбираются к его животу. Прикинувшись спящим, Аурелиано Хосе перевалился на спину, чтобы облегчить им доступ. Эта ночь связала его и Амаранту нерасторжимыми узами сообщничества, хотя оба делали вид, будто не знают того, что им было известно, равно как и того, что каждый из них знает, что другому все известно. Аурелиано Хосе лежал теперь без сна до тех пор, пока часы не заиграют полуночный вальс, а созревшая девственница, чья кожа уже начинала навевать печальные мысли, не имела ни минуты покоя до тех пор, пока под ее сетку не проскользнет тот лунатик, которого она вырастила, и не предполагая, что он ей станет временным средством от одиночества. Они тогда не только спали вместе, обнаженные, предаваясь изнуряющим ласкам, но прятались по углам и в любой час запирались в спальне, охваченные постоянным, неутихающим возбуждением. Один раз Урсула чуть было не застала их врасплох — она вошла в кладовую, где они только что начали целоваться. «Ты очень любишь свою тетю?» — простодушно спросила она внука. Он ответил утвердительно. «Хорошо делаешь», — заметила Урсула, отмерила муки для хлеба и вернулась в кухню. Это небольшое происшествие отрезвило Амаранту. Она поняла, что зашла слишком далеко и уже не просто играет в поцелуи с ребенком, а идет по зыбкой трясине поздней страсти, страсти опасной и не имеющей будущего, тогда она сразу же и бесповоротно положила конец всему. Аурелиано Хосе, завершавший в то время строевую подготовку, был вынужден примириться со случившимся и стал ночевать в казарме. По субботам он вместе с солдатами ходил в заведение Катарино. Женщины, от которых пахло увядшими цветами, утешали Аурелиано Хосе в его одиночестве и преждевременной зрелости: в темноте он идеализировал их и страстными усилиями воображения превращал в Амаранту.

Немного спустя после этих событий сообщения о ходе войны, которые поступали в Макондо, сделались противоречивыми. Хотя само правительство официально признавало, что повстанцы одерживают победу за победой, офицеры в Макондо располагали секретными сведениями о неизбежности капитуляции. В первых числах апреля к полковнику Геринельдо Маркесу прибыл нарочный. Он подтвердил, что и в самом деле руководители партии либералов вступили в переговоры с вождями повстанческих отрядов внутренних областей страны, вскоре с правительством будет подписано перемирие на следующих условиях: либералы получат три министерских портфеля, будет создано либеральное меньшинство в парламенте и объявлена амнистия для повстанцев, которые сложат оружие. Нарочный доставил совершенно секретный приказ полковника Аурелиано Буэндиа, несогласного с условиями перемирия. Полковнику Геринельдо Маркесу предписывалось выбрать пять своих наиболее надежных людей и быть готовым вместе с ними покинуть страну. Приказ выполнили в строжайшей тайне. За неделю до официального объявления перемирия, когда в Макондо потоком хлынули самые разноречивые слухи, полковник Аурелиано Буэндиа и десять преданных ему офицеров, в их числе был Роке Мясник, тайно, под покровом ночи, явились в город, распустили по домам гарнизон, закопали оружие и уничтожили архивы. На рассвете они ушли из Макондо вместе с полковником Геринельдо Маркесом и его пятью людьми. Операция была проведена так быстро и бесшумно, что Урсула узнала о ней лишь в самую последнюю минуту, когда кто-то постучал тихонько в окно ее спальни и прошептал: «Если хотите видеть полковника Аурелиано Буэндиа, выходите скорей». Урсула соскочила с кровати и, как была в ночной рубашке, бросилась на улицу, но уже никого не застала, только донесся из темноты топот скачущих во весь опор лошадей — кавалькада, окруженная облаком пыли, покидала Макондо. Лишь на следующий день Урсула обнаружила, что Аурелиано Хосе уехал вместе с отцом.

Спустя десять дней после того, как правительство и оппозиция обнародовали совместное коммюнике об окончании войны, пришли известия о первом восстании, поднятом полковником Аурелиано Буэндиа на западной границе. Немногочисленные и плохо вооруженные отряды повстанцев были рассеяны меньше чем за одну неделю. Но в течение года, пока либералы и консерваторы делали все возможное, чтобы страна поверила в их примирение, полковник Аурелиано Буэндиа организовал еще семь вооруженных выступлений. Однажды ночью он открыл с борта шхуны пушечную пальбу по Риоаче, в ответ на это гарнизон Риоачи вытащил из постелей и расстрелял четырнадцать самых известных либералов города. Полковник Аурелиано Буэндиа захватил пограничный таможенный пост, удерживал его более пятнадцати дней и оттуда обратился к нации с призывом начать всеобщую войну. В другой раз он проблуждал три месяца по сельве, пытаясь осуществить нелепейший план — пройти около тысячи пятисот километров по первозданной чаще, чтобы открыть военные действия в пригородах самой столицы. Однажды он очутился меньше чем в двадцати километрах от Макондо, но передовые отряды правительственных войск потеснили его и заставили углубиться в горы — в те места, что лежали совсем близко от заколдованной поляны, на которой много лет тому назад его отец обнаружил остов испанского галиона.

Именно в ту пору умерла Виситасьон. Умерла естественной смертью, как ей и хотелось, ведь ради этого она отказалась от трона, боясь преждевременно погибнуть от эпидемии бессонницы. Последняя воля индианки состояла в том, чтобы из сундучка под ее кроватью вынули деньги, скопленные ею более чем за двадцать лет службы, и отослали полковнику Аурелиано Буэндиа на продолжение войны. Но Урсула даже не прикоснулась к этим деньгам, потому что прошел слух, будто полковник Аурелиано Буэндиа погиб при высадке на побережье около главного города провинции. Официальное сообщение о его смерти — четвертое по счету за последние два года — считалось достоверным в течение почти шести месяцев, так как ни одной вести о полковнике Аурелиано Буэндиа больше не поступало. И вот, когда Урсула и Амаранта уже объявили новый траур, хотя сроки предыдущих еще не истекли, в Макондо пришло потрясающее известие. Полковник Аурелиано Буэндиа жив, но, по всей видимости, отказался бороться с правительством своей страны и присоединился к федералистам, победоносно сражающимся в других республиках Карибского моря. Он появлялся под чужими именами и с каждым разом все дальше от родной земли. Позже выяснится, что в то время он был воодушевлен идеей объединить все федералистские силы Центральной Америки и свергнуть правительства консерваторов на всем континенте — от Аляски до Патагонии. Первая весточка, полученная Урсулой непосредственно от сына, пришла через несколько лет после того, как он оставил Макондо, — то было измятое письмо с расплывшимися буквами — его передавали из рук в руки от самого Сантьяго-де-Куба.

— Мы навсегда потеряли Аурелиано! — воскликнула Урсула, прочитав письмо. — Если так пойдет и дальше, то через год он доберется до края света.

Человек, к которому были обращены эти слова и которому Урсула показала письмо раньше, чем всем остальным, был генерал-консерватор Хосе Ракель Монкада, после окончания войны назначенный алькальдом Макондо. «Ах, этот Аурелиано, как жаль, что он не консерватор», — заметил генерал Монкада. Он действительно восхищался полковником Аурелиано Буэндиа. Как многие штатские люди из партии консерваторов, Хосе Ракель Монкада, защищая партийные интересы, принял участие в войне и на полях сражения получил звание генерала, хотя у него не было ни малейшей склонности к военной службе. И даже больше того — генерал Монкада, подобно многим из его сотоварищей по партии, был убежденным противником военщины. Считал военных беспринципными лодырями, интриганами и карьеристами, которые нападают на мирных граждан, чтобы половить рыбку в мутной воде. Умный, приятный, жизнерадостный, любитель вкусно поесть и фанатичный приверженец петушиных боев, генерал Хосе Ракель Монкада был одно время самым опасным противником полковника Аурелиано Буэндиа. Ему удалось завоевать авторитет среди свежеиспеченных военных и в обширном районе побережья. Однажды, когда стратегические соображения вынудили его сдать какую-то крепость войскам полковника Аурелиано Буэндиа, он оставил ему, уходя, два письма. В одном, более пространном, генерал предлагал организовать совместную кампанию за гуманные методы ведения войны. Другое письмо было адресовано супруге генерала, которая жила на территории, занятой повстанцами, и в приложенной записке генерал просил передать его по назначению. С тех пор даже в самые кровавые периоды войны оба командующих заключали перемирия для обмена пленными. Генерал Монкада использовал эти паузы, насыщенные каким-то праздничным духом, для того, чтобы учить полковника Аурелиано Буэндиа игре в шахматы. Они стали большими друзьями. И даже подумывали о возможности согласовать действия простых людей в обеих партиях и таким образом уничтожить влияние военщины и профессиональных политиков и установить гуманный строй, в котором найдет применение все лучшее из доктрины каждой партии. Когда война кончилась, полковник Аурелиано Буэндиа скрылся в извилистых ущельях нескончаемой диверсионной деятельности, а генерал Монкада был назначен коррехидором Макондо. Он снова надел штатское платье, заменил солдат безоружными полицейскими, обязал уважать законы об амнистии и оказал помощь семьям некоторых либералов, погибших в бою. Он же добился объявления Макондо центром муниципального округа и, превратившись из коррехидора в алькальда, наладил в городе такую спокойную жизнь, что о войне стали вспоминать как о далеком бессмысленном кошмаре. Вконец изнуренный приступами болезни печени, падре Никанор был заменен падре Коронелем, ветераном первой федералистской войны, в Макондо его прозвали Ворчуном. Бруно Креспи, который женился на Ампаро Москоте и чей магазин игрушек процветал по-прежнему, выстроил в городе театр, и театральные труппы Испании включили Макондо в маршруты своих гастролей. Театр представлял собой обширное помещение без крыши, в нем были деревянные скамьи и бархатный занавес с изображением греческих масок; билеты продавались в трех сделанных в виде львиных голов кассах — через широко разинутые пасти. Тогда же привели в порядок школьное здание. Школу возглавил присланный из одного городка долины старый учитель дон Мельчор Эскалона: ленивых учеников он заставлял ползать на коленях по мощенному булыжником двору, а болтливых — есть жгучий индийский перец, и все это — с одобрения родителей. Аурелиано Второй и Хосе Аркадио Второй, своенравные близнецы Санта Софии де ла Пьедад, одними из первых уселись в классной комнате со своими грифельными досками, мелками и алюминиевыми кружечками, помеченными их именами; Ремедиос, которая унаследовала красоту своей матери, уже начинала приобретать известность под именем Ремедиос Прекрасной. Несмотря на годы, наслоившиеся друг на друга трауры и многочисленные заботы, Урсула все еще не поддавалась старости. При помощи Санта Софии де ла Пьедад она сообщила новый размах производству кондитерских изделий — не только восстановила состояние, потраченное сыном на войну, но еще набила чистым золотом несколько высушенных тыкв и спрятала их в спальне. «Пока Бог не лишит меня жизни, — частенько говорила она, — в этом сумасшедшем доме денег всегда будет вдоволь». Так обстояли дела, когда Аурелиано Хосе дезертировал из федералистских войск в Никарагуа, нанялся матросом на немецкое судно и появился дома на кухне — большой и крепкий, как лошадь, смуглый и длинноволосый, как индеец, — с тайным решением в душе жениться на Амаранте.

Когда Амаранта увидела его, она сразу поняла, зачем он вернулся, хотя он еще ничего ей не сказал. За столом они не осмеливались смотреть друг на друга. Но через две недели после своего возвращения Аурелиано Хосе в присутствии Урсулы, глядя прямо в глаза Амаранте, сказал: «Я все время думал о тебе». Амаранта его избегала. Старалась с ним не встречаться и не разлучалась с Ремедиос Прекрасной. Как-то раз Аурелиано Хосе спросил Амаранту, до каких пор она собирается носить на руке черную повязку. Амаранта поняла слова племянника как намек на ее девственность, покраснела и сама на себя за это рассердилась. С тех пор как Аурелиано Хосе вернулся, она стала запирать на щеколду дверь своей спальни, но потом, слыша ночь за ночью, что он спокойно храпит в соседней комнате, забыла об этой предосторожности. Однажды под утро, почти через два месяца после его приезда, Амаранта услышала, что он вошел в ее спальню. И тогда, вместо того, чтобы убежать или крикнуть, она замерла, испытывая сладостное успокоение. Она почувствовала, что он скользнул под сетку от москитов, как делал это, будучи ребенком, как делал это с незапамятных времен, и тело ее покрылось холодным потом, а зубы неудержимо застучали, когда она обнаружила, что он совершенно голый. «Уходи, — прошептала она, задыхаясь от жгучего любопытства. — Уходи, или я закричу». Но теперь Аурелиано Хосе знал, что нужно делать, ведь он был уже не ребенком, а животным из казармы. С этой ночи возобновились их безрезультатные сражения, продолжавшиеся до самого утра. «Я твоя тетка, — шептала, задыхаясь, Амаранта. — Почти что твоя мать, и не только по летам, разве что вот грудью тебя не кормила». На заре Аурелиано Хосе уходил, чтобы ночью прийти снова, и, видя незапертую дверь, с каждым разом возбуждался все больше. Ведь он так никогда и не переставал желать Амаранты. Он встречал ее в темных спальнях покоренных городов, особенно в самых гнусных спальнях; ее образ вставал перед ним в душном запахе крови, запекшейся на повязках раненых, в мгновенном ужасе перед смертельной опасностью — всегда и повсюду. Он бежал из дома, пытаясь уничтожить память о ней с помощью расстояния и той дурманящей жестокости, которую его товарищи по оружию называли бесстрашием, но чем больше марал он ее образ в дерьме войны, тем больше война напоминала ему об Амаранте. Так он и мучился в изгнании, ища смерти, чтобы в ней найти избавление от Амаранты, пока однажды не услышал старый анекдот про то, как один человек женился на собственной тетке, которая приходилась ему еще и двоюродной сестрой, и сын его оказался самому себе дедушкой.

— Разве можно жениться на родной тетке? — спросил удивленный Аурелиано Хосе.

— Не только на тетке, — ответил ему один из солдат. — Ведь ради чего воюем мы против попов? Чтобы каждый мог жениться хоть на собственной матери.

Через две недели после этого разговора Аурелиано Хосе дезертировал. Амаранта показалась ему более поблекшей, чем он ее помнил, более печальной и сдержанной, приближающейся уже к последней грани зрелости, но пылкой, как никогда в темноте спальни, как никогда возбуждающей в своей воинственной обороне. «Ты животное, — говорила загнанная его преследованиями Амаранта. — Разве ты не знаешь, что жениться на тетке можно только с разрешения папы римского?» Аурелиано Хосе обещал отправиться в Рим, проползти на коленях через всю Европу и поцеловать туфлю его святейшества, лишь бы Амаранта опустила свои подъемные мосты.

— Дело не только в разрешении, — отбивалась Амаранта. — Ведь от этого дети рождаются со свиными хвостами.

Аурелиано Хосе был глух к любым ее доводам.

— Да пусть хоть крокодилы родятся, — умолял он.

Однажды на заре, побежденный муками неудовлетворенного желания, он отправился в заведение Катарино. Там он нашел дешевую ласковую женщину с обвисшими грудями, на время успокоившую его страдания. Теперь он пытался одолеть Амаранту напускным презрением. Проходя по галерее, где она строчила на швейной машине, с которой управлялась удивительно ловко, он не удостаивал ее ни одним словом. Амаранта почувствовала, будто у нее гора с плеч свалилась, и вдруг, сама так и не поняв отчего, снова стала думать о полковнике Геринельдо Маркесе, вспоминать с тоской вечерние партии в шашки, и ей даже захотелось увидеть полковника в своей спальне. Аурелиано Хосе и не представлял себе, как много он потерял благодаря своей ошибочной тактике. Однажды ночью, не в силах играть дальше роль безразличного, он снова пришел в комнату Амаранты. Она отвергла его с непоколебимой решительностью и навсегда задвинула щеколду на двери.

Через несколько месяцев после возвращения Аурелиано Хосе в Макондо в дом пришла пышнотелая, благоухающая жасмином женщина с ребенком лет пяти. Женщина заявила, что это сын полковника Аурелиано Буэндиа и она хочет, чтобы Урсула окрестила его. Происхождение безымянного дитяти ни у кого не вызвало сомнения: он был точно такой же, как полковник в те времена, когда его водили смотреть на лед. Женщина рассказала, что мальчик родился с открытыми глазами и взирал на окружающих с видом превосходства и что ее пугает его обыкновение пристально, не мигая, смотреть на предметы. «Вылитый отец, — сказала Урсула. — Не хватает только одного: чтобы от его взгляда стулья сами собой двигались». Мальчика окрестили именем Аурелиано и дали ему фамилию матери — по закону он не мог носить фамилию отца до тех пор, пока тот его не признает. Крестным отцом был генерал Монкада. Амаранта потребовала оставить ребенка ей на воспитание, но мать не согласилась.

Раньше Урсула никогда не слышала про обычай посылать девушек в спальню к прославленным воинам, как пускают кур к породистым петухам, но в течение этого года твердо убедилась в его существовании: еще девять сыновей полковника Аурелиано Буэндиа были доставлены к ней в дом для крестин. Старшему из них, темноволосому странному мальчику с зелеными глазами, который ничем не походил на отцовскую родню, было уже больше десяти лет. Приводили детей разного возраста, разной масти, но все это были только мальчики, и вид у них был такой одинокий, что исключал сомнения в их родстве с Буэндиа. Из всей вереницы Урсула запомнила только двоих. Один, очень крупный для своих лет мальчишка, превратил в груду осколков ее цветочные вазы и несколько тарелок — руки его, казалось, обладали свойством разбивать вдребезги все, к чему они прикасались. Другой был блондин с материнскими серовато-синими глазами и волосами, как у девочки, — длинными и в локонах. Он вошел в дом, ничуть не смущаясь, так, будто все здесь уже знал, будто здесь он и вырос, направился прямо к ларю в спальне Урсулы и объявил: «Я хочу заводную балерину». Урсула даже испугалась. Открыла ларь, покопалась среди потрепанных, пропыленных вещей времен Мелькиадеса и нашла завернутую в пару старых чулок балерину — ее принес как-то раз Пьетро Креспи, и о ней давным-давно забыли. Не прошло и двенадцати лет, как уже все сыновья, которых полковник Аурелиано Буэндиа разбросал по тем землям, куда его приводила война, получили имя Аурелиано и фамилии своих матерей: сыновей было семнадцать. Первое время Урсула набивала им карманы деньгами, а Амаранта порывалась оставить мальчиков при себе. Но потом Урсула и Амаранта стали ограничиваться каким-нибудь подарком и ролью крестных матерей. «Мы выполняем свой долг уже тем, что крестим их, — говорила Урсула, записывая в особую книжечку фамилию и адрес очередной матери, дату и место рождения ребенка. — Аурелиано должен иметь свою бухгалтерию в полном порядке, ведь ему же придется решать их судьбу, когда он возвратится». Как-то раз за обедом, обсуждая с генералом Монкадой эту вызывающую опасения плодовитость, Урсула выразила желание, чтобы полковник Аурелиано Буэндиа все-таки когда-нибудь вернулся и собрал всех своих сыновей под одной крышей.

— Не беспокойтесь, кума, — загадочно ответил генерал Монкада. — Он вернется раньше, чем вы думаете.

Тайна, которую знал генерал Монкада и не пожелал открыть во время обеда, заключалась в том, что полковник Аурелиано Буэндиа уже находился в пути на родину, собираясь возглавить самое долгое, решительное и кровавое восстание из всех поднятых им до тех пор.

Положение вновь стало таким же напряженным, как в месяцы, предшествовавшие первой войне. Петушиные бои, вдохновителем которых являлся сам алькальд, были отменены. Начальник гарнизона — капитан Акилес Рикардо — фактически взял на себя и функции гражданской власти. Либералы объявили его провокатором. «Вот-вот случится что-то ужасное, — говорила Урсула Аурелиано Хосе. — Не выходи на улицу после шести вечера». Мольбы ее были бесполезны. Аурелиано Хосе так же, как в былые времена Аркадио, перестал принадлежать ей. Казалось, что возвращение домой, возможность существовать без трудов и забот пробудили в нем склонность к чувственным наслаждениям и лень, отличавшие его дядю — Хосе Аркадио. Страсть Аурелиано Хосе к Амаранте угасла, не оставив на его сердце никаких рубцов. Он словно плыл по воле волн: играл на бильярде, искал спасения от своего одиночества у случайных женщин, шарил по тайникам, где Урсула хранила свои накопления. И наконец стал заглядывать домой только для того, чтобы переодеться. «Все они одинаковы, — жаловалась Урсула. — Поначалу растут спокойно, слушаются, серьезные, вроде бы и мухи не обидят, но стоит только бороде показаться — и сразу же их на грех тянет». Не в пример Аркадио, который так и не узнал правду о своем происхождении, Аурелиано Хосе разведал, что его матерью была Пилар Тернера; она даже повесила ему у себя гамак — для послеобеденного сна. Они были не просто матерью и сыном, а товарищами по одиночеству. В душе Пилар Тернеры угасли последние искры надежды. Ее смех стал низким, как звучание органа, груди опали от случайных, немилых ласк, живот и ляжки постигла неизбежная для публичной женщины судьба, но сердце Пилар Тернеры старилось без горечи. Толстая, суетная, как впавшая в немилость фаворитка, она отказалась от карточных гаданий, внушавших бесплодные надежды, и обрела тихую заводь, утешаясь чужой любовью. Дом, где Аурелиано Хосе проводил сиесту, был местом встреч соседских девушек с их случайными возлюбленными. «Пусти меня к себе, Пилар», — без церемоний говорили они, уже войдя в комнату. «Сделайте милость, — отвечала Пилар. И если при этом был еще кто-нибудь, объясняла: — Когда я вижу, что людям хорошо в постели, мне и самой хорошо».

Она никогда не брала денег за услуги. Никогда не отказывала в просьбе, как никогда не отказывала бесчисленным мужчинам, домогавшимся ее ласк до поздних сумерек ее зрелости, хотя эти мужчины не приносили ей ни денег, ни любви и лишь изредка — удовольствие. Пять дочерей Пилар Тернеры, которые унаследовали пламенную кровь матери, еще подростками разбрелись по извилистым дорогам жизни. Из двух сыновей, выросших у нее в доме, один погиб, сражаясь под знаменем полковника Аурелиано Буэндиа, а другой, когда ему исполнилось четырнадцать лет, был ранен и схвачен при попытке украсть корзину с курами в одном из городков долины. Аурелиано Хосе оказался в известном роде тем самым высоким смуглым мужчиной, которого в течение полувека сулил Пилар Тернере король червей, но, как все прочие мужчины, обещанные ей картами, он вошел в ее сердце слишком поздно, когда смерть уже отметила его своим знаком. Пилар Тернера прочла это в картах.

— Не уходи сегодня вечером, — сказала она ему. — Спи здесь. Кармелита Монтьель давно просит пустить ее к тебе.

Аурелиано Хосе не уловил тревожной мольбы, прозвучавшей в словах матери.

— Скажи, чтобы ждала меня в полночь, — ответил он.

И отправился в театр, где испанская труппа играла пьесу «Кинжал Сорро»[14] — на самом деле это была трагедия Соррильи, но название ее изменили по приказу капитана Акилеса Рикардо, потому что «готами» либералы называли консерваторов. Уже в дверях, предъявляя билет, Аурелиано Хосе заметил, что капитан Акилес Рикардо с двумя вооруженными солдатами обыскивает всех входящих. «Полегче, капитан, — предупредил Аурелиано Хосе. — Еще не родился тот человек, который поднимет на меня руку». Капитан пытался обыскать его силой, Аурелиано Хосе, не имевший при себе оружия, бросился бежать. Солдаты не повиновались приказу и не выстрелили. «Ведь это Буэндиа», — пояснил один из них. Тогда взбешенный капитан схватил винтовку, прорвался через толпу на середину улицы и прицелился.

— Трусы! — заорал он. — Да будь это хоть сам полковник Аурелиано Буэндиа.

Кармелита Монтьель, двадцатилетняя девственница, только что обтерлась цветочной водой и посыпала лепестками розмарина кровать Пилар Тернеры, когда раздался выстрел. Судя по тому, что говорили карты, Аурелиано Хосе было предначертано познать с нею счастье, в котором ему отказала Амаранта, вырастить вместе шестерых детей и, достигнув старости, умереть у нее на руках, но пуля, которая вошла ему в спину и пробила грудь, очевидно, плохо разбиралась в предсказаниях карт. Зато капитан Акилес Рикардо, тот, кому было предначертано умереть этой ночью, действительно умер, и на четыре часа раньше, чем Аурелиано Хосе. Как только прогремел выстрел, капитан тоже упал, пораженный сразу двумя пулями, пущенными неизвестной рукой, и многоголосый крик потряс ночной мрак:

— Да здравствует либеральная партия! Да здравствует полковник Аурелиано Буэндиа!

К двенадцати часам ночи, когда рана Аурелиано Хосе уже перестала кровоточить и карты судьбы Кармелиты Монтьель были перетасованы, более четырехсот человек прошли перед театром и разрядили свои револьверы в брошенный посреди улицы труп капитана Акилеса Рикардо. Понадобилось несколько солдат, чтобы переложить на тачку отяжелевшее от свинца тело, которое разваливалось, как намокший хлеб.

Возмущенный наглым поведением правительственных войск, генерал Хосе Ракель Монкада, использовав все свои политические связи, снова надел мундир и принял на себя гражданскую и военную власть в Макондо. Однако он не рассчитывал на то, что его миротворческая деятельность сможет предотвратить неизбежное. Сентябрьские сообщения были противоречивыми. Правительство заявляло, что оно контролирует всю страну, а к либералам поступали секретные сведения о вооруженных восстаниях во внутренних штатах. Власти признали состояние войны только тогда, когда обнародовали решение военного трибунала, заочно приговорившего полковника Аурелиано Буэндиа к смертной казни. Первый же гарнизон, которому удастся захватить полковника в плен, должен был привести приговор в исполнение. «Значит, он вернулся», — радостно сказала Урсула генералу Монкаде. Но тот пока не имел об этом никаких сведений.

На самом деле полковник Аурелиано Буэндиа возвратился в страну уже больше месяца тому назад. Появлению его сопутствовали самые разнообразные слухи, согласно которым он находился одновременно в нескольких, отстоящих на сотни километров друг от друга местах, и поэтому даже сам генерал Монкада не верил в его возвращение до тех пор, пока не было официально объявлено, что полковник Аурелиано Буэндиа захватил два прибрежных штата. «Поздравляю вас, кума, — сказал генерал Монкада Урсуле. — Очень скоро вы его увидите здесь». Лишь тогда Урсула впервые забеспокоилась. «А вы, кум, что вы будете делать?» — спросила она. Генерал Монкада уже много раз задавал себе этот вопрос.

— То же, что и он, кума: выполнять мой долг.

Первого октября на рассвете полковник Аурелиано Буэндиа с тысячью хорошо вооруженных солдат атаковал Макондо, гарнизон получил приказ сопротивляться до конца. В полдень, когда генерал Монкада обедал с Урсулой, залп артиллерии мятежников, прокатившийся, как гром, над всем городом, превратил в развалины фасад муниципального казначейства. «Они вооружены не хуже нас, — вздохнул генерал Монкада, — да к тому же сражаются с большей охотой». В два часа дня, когда земля дрожала от артиллерийской перестрелки, он простился с Урсулой в полной уверенности, что ведет битву, заранее обреченный на поражение.

— Молю Бога, чтобы Аурелиано не оказался в этом доме уже сегодня вечером, — сказал он. — Но если так случится, обнимите его за меня, потому что, я думаю, мне его больше не видать.

Этой же ночью генерала Монкаду схватили, когда он пытался бежать из Макондо, написав предварительно большое письмо, в котором он напоминал полковнику Аурелиано Буэндиа об их общих намерениях сделать войну более гуманной и желал ему одержать решительную победу над коррупцией военных и честолюбивыми притязаниями политиканов обеих партий. На следующий день полковник Аурелиано Буэндиа обедал вместе с генералом Монкадой в доме Урсулы, где генерала содержали под арестом до тех пор, пока военно-революционный трибунал не решит его судьбы. Это была мирная встреча в семейном кругу. Но в то время как противники, позабыв войну, отдавались воспоминаниям о прошлом, Урсула не могла избавиться от мрачного впечатления, что ее сын вернулся на родину захватчиком. Оно возникло с той минуты, когда он в первый раз переступил порог дома в сопровождении многочисленной охраны, которая перевернула вверх дном все комнаты, чтобы убедиться в полном отсутствии какой-либо опасности. Полковник Аурелиано Буэндиа не только допустил это, но не терпящим возражения тоном сам отдавал приказания и не разрешил ни одному человеку, даже Урсуле, подойти к нему ближе чем на три метра, пока вокруг дома не расставили часовых. На нем была военная форма из грубой хлопчатобумажной ткани без всяких знаков различия и высокие сапоги со шпорами, испачканные грязью и запекшейся кровью. Кобура висевшего на поясе крупномасштабного револьвера была расстегнута, и в пальцах полковника Аурелиано Буэндиа, все время напряженно опиравшихся на рукоятку, читались те же самые настороженность и решительность, что и в его взгляде. Голова его, теперь уже с глубокими залысинами, казалась высушенной на медленном огне. Разъеденное солью Карибского моря, лицо приобрело металлическую твердость. Он был защищен от неизбежного старения жизненной силой, имевшей немало общего с внутренней холодностью. Теперь он казался выше ростом, бледнее, костистее, чем прежде, и впервые стало заметно, что он подавляет в себе чувство привязанности ко всему родному. «Боже мой, — подумала встревоженная Урсула. — Он выглядит как человек, способный на все». Таким он и был. Ацтекская шаль, которую он привез для Амаранты, его воспоминания за столом, его веселые анекдоты, лишь отдаленно напоминали о прежнем Аурелиано, как угли, покрытые золой, напоминают об огне. Еще не успели похоронить в общей могиле убитых, а он уже приказал полковнику Роке Мяснику торопиться с военным трибуналом, сам же взялся за изнурительное дело проведения радикальных реформ, которые бы не оставили камня на камне от колеблющегося здания режима консерваторов. «Мы должны опередить политиканов либеральной партии, — говорил он своим помощникам. — Когда они наконец посмотрят вокруг трезвыми глазами, все уже будет сделано». Именно в это время он решил проверить права на землю, зарегистрированные в течение последних пяти лет, и обнаружил освященный законом грабеж, которым занимался его брат Хосе Аркадио. Единым росчерком пера он аннулировал записи. Потом, чтобы отдать последнюю дань вежливости, отложил на час все дела и пошел к Ребеке — сообщить о своем решении.

В полутьме гостиной одинокая вдова — былая поверенная его тайной любви, та, чье упорство спасло ему жизнь, — показалась полковнику призрачным выходцем из прошлого. Эта женщина, укутанная в черное до самых запястий, с сердцем, давно превратившимся в золу, наверное, не знала даже о том, что идет война. Ему почудилось, что фосфоресцирование ее костей проникает через кожу и Ребека движется сквозь воздух, полный блуждающих огней; в этом застоявшемся, как болотная вода, воздухе все еще чувствовался легкий запах пороха. Полковник Аурелиано Буэндиа начал с того, что посоветовал ей сделать свой траур менее строгим, открыть в доме окна и простить людям смерть Хосе Аркадио. Но Ребеке уже не нужны были суетные мирские радости. После того как она тщетно искала их в терпком вкусе земли, в надушенных письмах Пьетро Креспи, на бурном ложе своего мужа, она наконец обрела покой в этом доме, где образы минувшего, вызываемые неумолимым воображением, облекались в плоть и бродили, словно человеческие существа, по замурованным комнатам. Откинувшись в плетеной качалке, Ребека разглядывала полковника Аурелиано Буэндиа так, словно это он походил на призрак, явившийся из прошлого, и не выказала никакого волнения, услышав, что присвоенные Хосе Аркадио земли будут возвращены их законным владельцам.

— Делай что хочешь, Аурелиано, — вздохнула она. — Ты не любишь своих родственников, я всегда так считала и теперь вижу, что не ошиблась.

Пересмотр прав на земли был назначен одновременно с военно-полевыми судами, они проходили под председательством полковника Геринельдо Маркеса и завершились расстрелом всех офицеров, взятых в плен повстанцами. Последним судили генерала Хосе Ракеля Монкаду. Урсула вступилась за него. «Это лучший из всех правителей, которые были у нас в Макондо, — сказала она полковнику Аурелиано Буэндиа. — Не стану уж говорить тебе о его доброте, его любви к нашей семье, ты это сам знаешь лучше других». Полковник Аурелиано Буэндиа устремил на нее осуждающий взгляд.

— Я не уполномочен вершить правосудие, — возразил он. — Если у вас есть что сказать, скажите это перед военным судом.

Урсула не только так и поступила, но привела с собой матерей повстанческих офицеров, уроженцев Макондо. Одна за другой эти старейшие жительницы города — кое-кто из них даже принимал участие в смелом переходе через горный хребет — восхваляли достоинства генерала Монкады. Последней в процессии была Урсула. Еe печальный, исполненный достоинства вид, уважение к ее имени, горячая убежденность, прозвучавшая в ее словах, на мгновение поколебали весы правосудия. «Вы очень серьезно отнеслись к этой страшной игре, и правильно сделали — вы исполняли свой долг, — сказала она членам трибунала. — Но не забывайте: пока мы живем на свете, мы остаемся вашими матерями и, будь вы хоть сто раз революционеры, имеем право спустить с вас штаны и отлупить ремнем при первом же к нам неуважении». Когда суд удалился на совещание, в воздухе классной комнаты, превращенной в казарму, еще звучали эти слова. В полночь генерал Хосе Ракель Монкада был приговорен к смерти. Несмотря на ожесточенные упреки Урсулы, полковник Аурелиано Буэндиа отказался смягчить кару. Незадолго до рассвета он пришел к осужденному — в комнату, где стояли колодки.

— Помни, кум, — сказал он ему, — тебя расстреливаю не я. Тебя расстреливает революция.

Генерал Монкада даже не встал с койки при его появлении.

— Пошел ты к чертовой матери, кум, — ответил он.

С самого своего возвращения и вплоть до этой минуты полковник Аурелиано Буэндиа не позволял себе взглянуть на генерала с участием. Теперь он удивился его постаревшему виду, дрожащим рукам и какой-то будничной покорности, с которой осужденный ждал смерти, и почувствовал глубокое презрение к себе, но спутал его с пробуждающимся состраданием.

— Ты знаешь не хуже меня, — сказал он, — что всякий военный трибунал — это фарс, на самом деле тебе приходится расплачиваться за преступления других. На этот раз мы решили выиграть войну любой ценой. Разве ты на моем месте не поступил бы так же?

Генерал Монкада встал, чтобы протереть полой рубашки свои толстые очки в черепаховой оправе.

— Вероятно, — заметил он. — Но меня огорчает не то, что ты собираешься меня расстрелять: в конце концов, для таких людей, как мы, это естественная смерть. — Он положил очки на постель и снял с цепочки часы. — Меня огорчает, — продолжал он, — что ты, ты, который так ненавидел профессиональных вояк, так боролся с ними, так их проклинал, теперь сам уподобился им. И ни одна идея в мире не может служить оправданием такой низости. — Он снял обручальное кольцо и образок Девы Исцелительницы и положил их рядом с очками и часами. — Если так пойдет и дальше, — заключил он, — ты не только станешь самым деспотичным и кровавым диктатором в истории нашей страны, но и расстреляешь мою куму Урсулу, чтобы успокоить свою совесть.

Полковник Аурелиано Буэндиа даже бровью не повел. Тогда генерал Монкада передал ему очки, образок, часы и кольцо и сказал уже другим тоном:

— Но я позвал тебя не для того, чтобы ругать. Я хотел просить тебя отправить это моей жене.

Полковник Аурелиано Буэндиа положил вещи к себе в карман.

— Она все еще в Манауре?

— В Манауре, — подтвердил генерал Монкада, — в том же доме за церковью, куда ты посылал прошлое письмо.

— Я сделаю это с большим удовольствием, Хосе Ракель, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа.

Когда он вышел на улицу — в голубоватый туман, лицо его сразу стало влажным, как во время того, другого рассвета, и лишь тут он понял, почему распорядился привести приговор в исполнение во дворе казармы, а не у кладбищенской стены. Выстроенное напротив двери отделение приветствовало его так, как полагается приветствовать главу государства.

— Можете выводить, — приказал он.

* * *

Полковник Геринельдо Маркес первым почувствовал пустоту войны. Как гражданский и военный правитель Макондо, он дважды в неделю сносился по телеграфу с полковником Аурелиано Буэндиа. Сначала их переговоры определяли ход некой действительно идущей войны, ясно видимые очертания ее позволяли в любой момент установить, на каком этапе она находится, и предусмотреть, в каком направлении будет развиваться. Хотя полковник Аурелиано Буэндиа не допускал откровенности даже с самыми близкими друзьями, в те времена он еще сохранял с ними простой, непринужденный тон, по которому его сразу можно было узнать на другом конце линии. Нередко он без видимой нужды затягивал переговоры и позволял им вылиться в обмен домашними новостями. Но по мере того как война охватывала все большую и большую территорию и становилась все ожесточеннее, его образ понемногу тускнел, отодвигаясь в область нереального. Точки и тире голоса становились с каждым разом все более далекими и неуверенными, соединяясь и комбинируясь, они теперь часто образовывали слова, почти лишенные смысла. Когда это происходило, полковник Геринельдо Маркес ограничивался только тем, что слушал, испытывая тягостное чувство, будто он общается по телеграфу с каким-то незнакомцем из другого мира.

— Все понял, Аурелиано, — выстукивал он ключом, завершая беседу. — Да здравствует партия либералов!

Кончилось тем, что полковник Геринельдо Маркес совершенно оторвался от войны. Раньше война была для него реальным действием, необоримой страстью его молодости, теперь она превратилась в нечто далекое и чужое — в пустоту. Единственным его прибежищем стала комната, где Амаранта занималась шитьем. Он появлялся там каждый вечер. Ему нравилось глядеть на руки Амаранты, как они закладывают в складки белоснежное голландское полотно, пока Ремедиос Прекрасная крутит ручку швейной машины. Долгие часы проходили в молчании, хозяйка и гость довольствовались присутствием друг друга; Амаранта в глубине души радовалась, что пламя его преданности не угасает, но он оставался в полном неведении насчет тайных намерений этого недоступного его пониманию сердца. Узнав, что полковник Геринельдо Маркес вернулся в Макондо, Амаранта чуть не умерла от волнения. Тем не менее, когда он вошел, держа левую руку на перевязи — всего лишь один из многих в шумной свите полковника Аурелиано Буэндиа, — и Амаранта увидела, как его потрепала суровая жизнь в изгнании, как он постарел от времени и заброшенности, какой он грязный, потный, пыльный, весь пропахший конюшней, некрасивый, она готова была упасть в обморок от разочарования. «Боже мой, — подумала она, — это не тот, кого я ждала». Однако на следующий день он явился выбритый и чистый, без своей окровавленной повязки, от усов еще пахло цветочной водой. Он преподнес Амаранте отделанный перламутром молитвенник.

— Странный вы народ, мужчины, — сказала она, потому что не могла придумать ничего другого. — Всю жизнь боретесь против священников, а дарите молитвенники.

С тех пор даже в самые критические дни войны он приходил к ней каждый вечер. И случалось, вертел ручку швейной машины, если Ремедиос Прекрасной не было на месте. Амаранту трогали его постоянство, его верность, волновало, что перед ней склоняется облеченный такой большой властью человек, что он оставляет свою саблю и пистолет в гостиной и безоружный входит в ее комнату. Однако всякий раз, когда полковник Геринельдо Маркес в течение этих четырех лет снова и снова признавался ей в своих чувствах, Амаранта неизменно отвергала его, правда, всегда стараясь при этом не ранить, потому что, хотя ей еще и не удалось полюбить полковника, обходиться без него она уже не могла. Тронутая необычайной верностью Геринельдо Маркеса, на его защиту неожиданно встала Ремедиос Прекрасная, до той минуты казавшаяся совершенно безразличной к окружающему — многие даже считали ее умственно отсталой. И тут Амаранта обнаружила, что выращенная ею девочка, юность которой только еще начала расцветать, уже превратилась в такую красавицу, какой Макондо не видывал. Амаранта почувствовала, что в сердце ее зарождается та же самая злоба, какую прежде она испытывала к Ребеке. Моля Бога, чтобы эта злоба не довела ее до крайности и ей не пришлось бы пожелать смерти Ремедиос Прекрасной, она изгнала девушку из своей комнаты. Как раз в то время полковник Геринельдо Маркес начал проникаться отвращением к войне. Готовый пожертвовать для Амаранты славой, стоившей ему лучших лет жизни, он пустил в ход последние запасы красноречия, всю свою огромную, так долго сдерживаемую нежность. Но ему не удалось уговорить Амаранту. Одним августовским вечером, раздавленная невыносимой тяжестью собственного упорства. Амаранта заперлась в спальне, чтобы до самой смерти оплакивать свое одиночество, ибо она только что дала настойчивому полковнику окончательный ответ.

— Забудем друг друга навсегда, — сказала она. — Мы слишком стары для всего этого.

В тот же вечер полковник Геринельдо Маркес был вызван на телеграф полковником Аурелиано Буэндиа. Состоялся обычный разговор, который не мог внести ничего нового в топтавшуюся на месте войну. Когда все уже было сказано, полковник Геринельдо Маркес обвел взглядом пустынные улицы, увидел капли воды, повисшие на ветках миндальных деревьев, и почувствовал, что погибает от одиночества.

— Аурелиано, — грустно отстучал он ключом, — в Макондо идет дождь.

На линии наступила долгая тишина. Потом аппарат стал выбрасывать суровые точки и тире полковника Аурелиано Буэндиа.

— Не валяй дурака, Геринельдо, — сказали точки и тире. — На то и август, чтобы шел дождь.

Полковник Геринельдо Маркес, давно не видевший друга, был несколько встревожен необычной резкостью ответа. Но через два месяца, когда полковник Аурелиано Буэндиа возвратился в Макондо, эта неясная тревога сменилась изумлением, почти испугом. Даже Урсула была потрясена тем, как изменился ее сын. Он появился без шума, без свиты, закутанный, несмотря на жару, в плащ; его сопровождали три любовницы, которых он поселил всех вместе в одном доме, где и проводил большую часть суток, валяясь в гамаке. Он едва выбирал время для чтения депеш и донесений о ходе войны. Как-то полковник Геринельдо Маркес обратился к нему за распоряжениями по поводу эвакуации одного пограничного городка — дальнейшее пребывание в нем повстанческих войск грозило международными осложнениями.

— Не тревожь меня из-за всякой мелочи, — приказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Спроси ответа у Божественного Провидения.

То был, пожалуй, самый критический момент войны. Землевладельцы-либералы, на первых порах поддерживавшие революцию, заключили тайное соглашение с землевладельцами-консерваторами, чтобы помешать пересмотру прав на землю. Политики-либералы, нажившие в эмиграции капитал на войне, публично осудили жесткие меры, принятые полковником Аурелиано Буэндиа, но даже это не вывело его из апатии. Он больше не перечитывал своих стихотворений, которые занимали около пяти томов и валялись теперь, забытые, на дне сундука. Ночью или во время сиесты он звал к себе в гамак одну из своих трех женщин, получал от нее примитивное удовлетворение и засыпал каменным сном, казалось, не нарушаемым даже тенью тревоги. И только он один знал, что его безрассудное сердце осуждено на вечные муки неуверенности. Вначале, опьяненный триумфальным возвращением на родину и своими невероятными победами, он склонился над головокружительной бездной величия. Ему нравилось занимать место по правую руку от герцога Марлборо, его великого учителя в искусстве войны, чей наряд из тигровых шкур вызывал восхищение взрослых и удивление детей. Именно тогда он принял решение не подпускать к себе ближе чем на три метра ни одно человеческое существо, даже Урсулу. Всюду, куда бы он ни являлся, его адъютанты очерчивали мелом на полу круг, и, стоя в центре этого круга, вступать в который дозволялось лишь ему одному, полковник Аурелиано Буэндиа краткими, категорическими приказами решал судьбы мира. Расстреляв генерала Монкаду, он поспешил выполнить последнюю волю своей жертвы сразу же, как только ему удалось попасть в Манауре. Вдова взяла очки, часы, кольцо, образок, но не разрешила переступить порог своего дома.

— Не входите, полковник, — сказала она. — Командуйте на вашей войне, а в моем доме командую я.

Полковник Аурелиано Буэндиа ничем не показал, что он разгневан, но снова обрел душевное спокойствие лишь после того, как его личная охрана разграбила и спалила дом вдовы. «Береги свое сердце, Аурелиано, — предостерег его тогда полковник Геринельдо Маркес. — Ты гниешь заживо». Около этого времени полковник Аурелиано Буэндиа созвал второе совещание командующих повстанческими войсками. Явился самый пестрый народ: здесь были идеалисты, честолюбцы, авантюристы, люди, отверженные обществом, и даже обыкновенные преступники. В том числе один чиновник-консерватор, примкнувший к революции, чтобы спастись от наказания за растрату казенных денег. Многие даже не знали, за что они сражаются. Среди этой разношерстной толпы, где несогласие в убеждениях готово было уже вызвать внутренний взрыв, обращала на себя внимание одна мрачная и властная фигура — генерал Теофило Варгас. Это был чистокровный индеец, человек грубый, неграмотный, наделенный молчаливым коварством и пророческим пылом, помогавший ему превращать людей в безумных фанатиков. Полковник Аурелиано Буэндиа рассчитывал объединить на совещании все повстанческое командование для борьбы против махинаций политиков. Но генерал Теофило Варгас расстроил его планы: за несколько часов он успел внести разлад в коалицию самых опытных командиров и захватил главное командование в свои руки. «С этой бестией надо быть настороже», — сказал полковник Аурелиано Буэндиа своим офицерам. — Для нас такой человек опаснее военного министра». Тогда один молоденький капитан, обычно отличавшийся робостью, осторожно поднял вверх указательный палец.

— Это очень просто, полковник, — сказал он. — Надо его убить.

Полковника Аурелиано Буэндиа встревожила не жестокость предложения, на долю секунды опередившего собственную его мысль, а та форма, в которой оно было сделано.

— Не ждите, что я отдам такой приказ, — ответил он.

Приказа он действительно не отдал. Однако спустя пятнадцать дней генерал Теофило Варгас попал в засаду и был изрублен на куски ударами мачете, а полковник Аурелиано Буэндиа принял главное командование. В ту же ночь, когда власть его была признана всеми командирами повстанцев, он вдруг проснулся, охваченный внезапным ужасом, и стал кричать, требуя принести ему одеяло. Внутренний холод, пронизывавший его до самых костей и терзавший даже под жаркими лучами солнца, мешал ему спать в течение многих месяцев, пока наконец не сделался чем-то привычным. Опьянение властью начало перемежаться вспышками глубокого недовольства собой. Пытаясь излечиться от непрестанного холода, он приказал расстрелять молодого офицера, посоветовавшего ему убить генерала Теофило Варгаса. Приказы его исполнялись раньше, чем он успевал их отдать, раньше даже, чем он успевал их задумать, и всегда шли дальше тех границ, до которых он сам осмелился бы их довести. Заплутавшись в пустыне одиночества своей необъятной власти, он почувствовал, что теряет почву под ногами. Его раздражали теперь радостные клики толпы в захваченных им городах, ему казалось, что точно так же эти же самые люди чествовали здесь его врагов. Где бы он ни был, повсюду ему встречались юноши, которые смотрели на него такими же, как у него, глазами, говорили с ним таким же, как у него, голосом, приветствовали его с тем же недоверием, с каким он приветствовал их, и называли себя его сыновьями. Он испытывал странное чувство — будто его размножили, повторили, но одиночество становилось от этого лишь более мучительным. У него появилась уверенность, что собственные офицеры обманывают его. Он охладел к герцогу Марлборо. «Лучший друг тот, кто уже умер», — любил он повторять в те дни. Он устал от постоянной подозрительности, от порочного круга вечной войны, по которому кружился, оставаясь, в сущности, на одном и том же месте, только все старея, все более изматываясь, все менее понимая: почему, как, до каких пор? За пределами того отграниченного меловой линией пространства, где он находился, всегда стоял кто-нибудь. Кто-нибудь, кому не хватало денег, у кого сын заболел коклюшем, кто мечтал заснуть навсегда, потому что был сыт по горло этой дерьмовой войной, и кто, однако, собирал остатки своих сил, вытягивался по стойке «смирно» и рапортовал: «Все спокойно, полковник». А спокойствие и было как раз самым страшным в нескончаемой войне: оно означало, что ничего не происходит. Обреченный на одиночество, покинутый своими предчувствиями, спасаясь от холода, который будет сопровождать его до могилы, полковник Аурелиано Буэндиа пытался найти в Макондо последнее убежище, погреться у костра самых старых своих воспоминаний. Его апатия была такой глубокой, что, когда сообщили о прибытии делегации либеральной партии для обсуждения с ним важнейших политических вопросов, он только перевернулся в своем гамаке на другой бок и даже не дал себе труда открыть глаза.

— Сведите их к шлюхам, — буркнул он.

Члены делегации — шесть адвокатов в сюртуках и цилиндрах — с редким стоицизмом переносили жгучее ноябрьское солнце. Урсула поселила их у себя в доме. Большую часть дня они тайно совещались, запершись в спальне, а вечером просили дать им охрану и ансамбль аккордеонистов и снимали для себя все заведение Катарино. «Не мешайте им, — приказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Я прекрасно знаю, что им надо». Состоявшиеся в начале декабря долгожданные переговоры заняли меньше часа, хотя очень многие думали, что они обернутся бесконечной дискуссией.

На этот раз полковник Аурелиано Буэндиа не вошел в меловой круг, который его адъютанты начертили в душной гостиной возле похожей на призрак пианолы, укрытой, словно саваном, белой простыней. Он сел на стул рядом со своими политическими советниками и, закутавшись в плащ, молча слушал краткие предложения делегации. Его просили: во-первых, отказаться от пересмотра прав на землю, чтобы возвратить партии поддержку землевладельцев-либералов; во-вторых, отказаться от борьбы с влиянием церкви, чтобы получить опору среди верующих; и наконец, отказаться от требования равных прав для законных и незаконных детей, чтобы сохранить святость и нерушимость семейного очага.

— Значит, — улыбнулся полковник Аурелиано Буэндиа, когда чтение было закончено, — мы боремся только за власть.

— Мы внесли эти поправки в нашу программу по тактическим соображениям, — возразил один из делегатов. — В настоящее время самое главное — расширить нашу опору в народе. А там будет видно.

Один из политических советников полковника Аурелиано Буэндиа поспешил вмешаться.

— Это противоречит здравому смыслу, — заявил он. — Если ваши поправки хороши, стало быть, следует признать, что хорош режим консерваторов. Если с помощью ваших поправок нам удастся расширить нашу опору в народе, как вы говорите, стало быть, следует признать, что режим консерваторов имеет широкую опору в народе. И в итоге все мы должны будем признать, что двадцать лет боролись против интересов нации.

Он собирался продолжать, но полковник Аурелиано Буэндиа остановил его. «Не тратьте напрасно время, доктор, — сказал он. — Самое главное, что с этого момента мы боремся только за власть». Все еще улыбаясь, он взял бумаги, врученные ему делегацией, и приготовился подписать их.

— Раз так, — заключил он, — у нас нет возражений.

Его офицеры переглянулись, ошеломленные происходящим.

— Простите меня, полковник, — тихо сказал полковник Геринельдо Маркес, — но это измена.

Полковник Аурелиано Буэндиа задержал в воздухе уже обмакнутое в чернила перо и обрушился на дерзкого всей тяжестью своей власти.

— Сдайте мне ваше оружие, — приказал он.

Полковник Геринельдо Маркес встал и положил оружие на стол.

— Отправляйтесь в казармы, — приказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Вы поступаете в распоряжение революционного трибунала.

Затем он подписал декларацию и вернул ее делегатам со словами:

— Сеньоры, вот ваши бумаги. Употребите их с пользой.

Через два дня полковник Геринельдо Маркес, обвиненный в государственной измене, был приговорен к смертной казни. Вновь погрузившийся в свой гамак полковник Аурелиано Буэндиа оставался глух к мольбам о помиловании. Накануне дня казни Урсула пренебрегла приказом сына не беспокоить его и вошла к нему в спальню. Одетая в черное, необыкновенно величественная, она так и не присела все три минуты, что длилось свидание.

— Я знаю, ты расстреляешь Геринельдо, — сказала она спокойно, — и ничего не могу сделать, чтобы помешать этому. Но предупреждаю тебя об одном: как только я увижу его труп, клянусь тебе прахом моего отца и моей матери, клянусь тебе памятью Хосе Аркадио Буэндиа, клянусь перед Богом, где бы ты ни был, я выволоку тебя и убью своими руками. — И прежде чем покинуть комнату, не ожидая его ответа, она заключила: — Ты поступаешь так, словно родился со свиным хвостом.

Во время этой нескончаемой ночи, пока полковник Геринельдо Маркес вспоминал канувшие в прошлое вечера, проведенные в комнате Амаранты, полковник Аурелиано Буэндиа час за часом долбил твердую скорлупу одиночества, пытаясь проломить ее. Единственные счастливые мгновения, которые подарила ему судьба после того далекого вечера, когда отец взял его с собой посмотреть на лед, прошли в ювелирной мастерской, где он занимался изготовлением золотых рыбок. Ему пришлось развязать тридцать две войны, нарушить все свои соглашения со смертью, вываляться, как свинья, в навозе славы, для того чтобы он смог открыть — с опозданием почти на сорок лет — преимущества простой жизни.

На рассвете, когда до казни оставался один час, он, изнуренный бессонной ночью, вошел в комнату, где стояли колодки. «Фарс окончен, друг, — сказал он полковнику Геринельдо Маркесу. — Идем отсюда, пока наши пьянчуги тебя не расстреляли». Полковник Геринельдо Маркес не мог скрыть презрения, которое вызвал у него этот поступок.

— Нет, Аурелиано, — ответил он. — Лучше мне умереть, чем видеть, что ты превратился в одного из продажных наемников.

— А ты и не увидишь, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Надевай сапоги и помоги мне кончить с этой сволочной войной.

Говоря так, он еще не знал, что гораздо легче начать войну, чем кончить ее. Ему понадобился почти год кровавой жестокости, чтобы вынудить правительство предложить выгодные для повстанцев условия мира, и еще один год, чтобы убедить своих сторонников в необходимости принять эти условия. Он дошел до невообразимых пределов бесчеловечности, подавляя восстания своих же собственных офицеров, не пожелавших торговать победой, и, чтобы бесповоротно сломить их сопротивление, не побрезговал даже помощью войск противника.

Ни разу в жизни не воевал он лучше. Уверенность в том, что наконец-то он сражается за свое освобождение, а не за абстрактные идеи и лозунги, которые политики в зависимости от обстановки могут выворачивать с лица наизнанку, наполняла его пылким энтузиазмом. Полковник Геринельдо Маркес, боровшийся за поражение столь же убежденно и преданно, как раньше боролся за победу, упрекал его в ненужной смелости. «Не беспокойся, — улыбался полковник Аурелиано Буэндиа. — Умереть совсем не так легко, как думают». По отношению к нему это было правдой. Он верил, что день его смерти предопределен, и вера облекала его чудесной броней, бессмертием до назначенного срока, оно делало его неуязвимым для опасностей войны и позволило ему в конце концов завоевать поражение — это оказалось значительно труднее, чем одержать победу, и потребовало гораздо больше крови и жертв.

За те двадцать лет, что полковник Аурелиано Буэндиа провел на войне, он нередко заезжал домой, но всегдашняя спешка, постоянно сопровождавшая его военная свита, ореол почти легендарной славы, к которому не оставалась равнодушной даже Урсула, сделали его в конце концов чужим человеком для близких. Во время последнего появления в Макондо, когда он снял отдельный дом для трех любовниц, он всего лишь два или три раза удосужился принять приглашение к обеду и повидаться со своей семьей. Ремедиос Прекрасная и родившиеся в разгар войны близнецы его почти не знали. Амаранта же никак не могла соединить образ брата, который провел юность за изготовлением золотых рыбок, с образом легендарного воителя, установившего между собой и остальным человечеством расстояние в три метра. Но когда прошел слух о перемирии и все стали думать о том, что полковник Аурелиано Буэндиа, наверное, скоро вернется домой и опять превратится в обыкновенного человека, доступного для любви близких, родственные чувства, так долго пребывавшие в летаргическом сне, ожили, обретя необычайную силу.

— Наконец-то, — сказала Урсула. — Опять у нас будет мужчина в доме.

Амаранта первой заподозрила, что они потеряли его навсегда. За неделю до перемирия он вошел в дом: без свиты, предшествуемый только двумя босоногими ординарцами, которые сложили в галерее седло и сбрую мула и сундучок со стихами — единственное, что осталось от императорской экипировки полковника Аурелиано Буэндиа; Амаранта окликнула брата, когда он проходил мимо ее комнаты. Полковник Аурелиано Буэндиа словно бы и не мог вспомнить, кто перед ним.

— Я Амаранта, — сказала она приветливо, обрадованная его возвращением, и показала ему руку с черной повязкой. — Видишь?

Полковник Аурелиано Буэндиа улыбнулся так же, как в то далекое утро, когда он шел по Макондо, осужденный на смерть, и впервые увидел эту повязку.

— Ужасно, — сказал он. — Как время идет!

Правительственные войска были вынуждены поставить у дома охрану. Полковник Аурелиано Буэндиа возвратился осмеянный, оплеванный, обвиненный в том, что он, стараясь продаться подороже, умышленно затягивал войну. Его трясло от лихорадки и холода, под мышками снова вздулись нарывы. За шесть месяцев до этого дня, прослышав о перемирии, Урсула открыла и убрала спальню сына, окурила миром все углы, думая, что он вернется, готовый спокойно дожидаться старости среди обветшалых кукол Ремедиос. Но на самом деле за минувшие два года он свел последние счеты с жизнью, и даже старость была для него уже позади. Проходя мимо ювелирной мастерской, прибранной Урсулой с особой тщательностью, он и внимания не обратил на то, что в замке торчит ключ. До его сознания не дошли мелкие, но хватающие за душу разрушения, учиненные в доме временем, разрушения, которые после столь длительного отсутствия потрясли бы любого человека, сохранившего живыми свои воспоминания. Ничто не отозвалось болью в его сердце: ни облупившаяся штукатурка на стенах, ни лохмотья паутины по углам, ни запущенные бегонии, ни источенные термитами балки, ни поросшие мхом косяки дверей, — он не попался ни в одну из всех этих коварных ловушек, расставленных для него тоской. Сел в галерее, не снимая сапог, укутавшись в плащ, словно зашел в дом переждать непогоду, и целый вечер смотрел, как льется на бегонии дождь. Тогда Урсуле стало ясно, что он недолго проживет с нею. «Может, опять война, — подумала она, — а если не война, то, значит, смерть». Мысль эта была такой отчетливой и убедительной, что Урсула восприняла ее как пророчество.

Вечером за ужином Аурелиано Второй взял хлеб в правую руку, а ложку — в левую. Его брат-бдизнец, Хосе Аркадио Второй, взял хлеб в левую руку; а ложку — в правую. Согласованность их движений была столь велика, что они казались не двумя сидящими друг против друга братьями, а каким-то хитроумным устройством из зеркал. Этот спектакль, придуманный близнецами в тот день, когда они осознали свое полное сходство, давался в честь вновь прибывшего. Но полковник Аурелиано Буэндиа ничего не заметил. Он был так далек от всего окружающего, что даже не обратил внимания на Ремедиос Прекрасную, которая прошла мимо столовой совершенно голая. Одна только Урсула осмелилась вывести его из задумчивости.

— Если ты собираешься снова уехать, — сказала она среди ужина, — хоть постарайся запомнить, как мы выглядели сегодня вечером.

Тогда полковник Аурелиано Буэндиа понял, что Урсула, единственная из всех человеческих существ, сумела разглядеть нищету его души; он не был удивлен, но впервые за много лет осмелился посмотреть ей прямо в лицо. У нее была изборожденная морщинами кожа, стершиеся зубы, сухие, бесцветные волосы и удивленный взгляд. Он сравнил ее с самым старым из своих воспоминаний о ней, с Урсулой того дня, когда он предсказал, что горшок с кипящим супом упадет на пол, и горшок действительно упал и разбился. В одно мгновение он заметил царапины, мозоли, раны и шрамы, которые оставили на ней более полувека будничных забот и трудов, и обнаружил, что эти печальные следы не вызывают в нем даже простого сострадания. Тогда он сделал последнее усилие, чтобы отыскать в своем сердце то место, где он сгноил все свои добрые чувства, и не смог его найти. В былое время он по крайней мере испытывал что-то похожее на стыд, когда запах собственной кожи напоминал ему о запахе Урсулы, и мысли его нередко обращались к матери. Но война все уничтожила. Даже Ремедиос, его жена, была сейчас лишь тусклым образом какой-то незнакомки, годившейся ему в дочери. От бесчисленных женщин, встреченных им в пустыне любви и разбросавших его семя по всему побережью, не сохранилось в его душе никакого следа. Обычно они приходили к нему в темноте и уходили до зари, и наутро уже ничто о них не напоминало, разве лишь ощущение какой-то пресыщенности во всем теле. Единственной привязанностью, устоявшей против времени и войны, было чувство, которое он испытывал в детстве к своему брату — Хосе Аркадио, но зиждилось оно не на любви, а на сообщничестве.

— Простите, — извинился он в ответ на требование Урсулы. — Это война все доконала.

На другой день он занялся уничтожением всяких следов своего пребывания на свете. В ювелирной мастерской он не тронул лишь то, на чем не было отпечатка его личности, одежду свою подарил ординарцам, а оружие закопал во дворе, с тем же покаянным чувством, с каким его отец зарыл копье, убившее Пруденсио Агиляра. Оставил себе только револьвер с одним-единственным патроном. Урсула ни во что не вмешивалась. Она запротестовала всего раз — когда он собрался было снять освещаемый неугасимой лампадой дагерротип Ремедиос в гостиной. «Этот портрет давно уже не твой, — сказала Урсула. — Это семейная святыня». Накануне подписания перемирия, когда в доме не оставалось почти ни одной вещи, которая могла бы напомнить о полковнике Аурелиано Буэндиа, он принес в пекарню, где Санта София де ла Пьедад готовилась разжигать печи, сундучок со своими стихами.

— Растопи этим, — сказал он, протягивая ей сверток пожелтевших бумаг. — Такое старье будет хорошо гореть.

Санта Софии де ла Пьедад, молчаливой, уступчивой, никогда не возражавшей даже своим детям, почудилось, что ей предлагают сделать что-то запретное.

— Это важные бумаги, — сказала она.

— Нет, — ответил полковник. — Такое пишут для самого себя.

— Тогда, — предложила она, — вы их сами и сожгите, полковник.

Он не только так и сделал, но даже разрубил топором сундук и бросил в огонь щепки. За несколько часов до этого его навестила Пилар Тернера. Много лет не встречавший ее, полковник Аурелиано Буэндиа удивился, что она так постарела и располнела, что смех ее утратил былую звонкость, но вместе с тем он был удивлен, какого мастерства достигла она в гадании на картах. «Береги рот», — остерегла его Пилар Тернера, и он подумал: разве эти слова не явились поразительным предвосхищением ожидавшей его судьбы, когда она сказала их в прошлый раз, в самый расцвет его славы. Вскоре после встречи с Пилар Тернерой он, стараясь не обнаружить особой заинтересованности, попросил своего личного врача, только что удалившего ему гной из нарывов, показать, где точно находится сердце. Врач его выслушал и затем испачканной йодом ватой нарисовал у него на груди круг.

Вторник — день подписания перемирия — выдался холодным и дождливым. Полковник Аурелиано Буэндиа появился на кухне раньше своих обычных пяти часов утра и выпил всегдашнюю чашку кофе без сахара. «В такой день, как сегодня, ты родился на свет, — сказала ему Урсула. — Всех испугали твои открытые глаза». Он не обратил на нее внимания, так как прислушивался к топоту марширующих солдат, сигналам трубы и отрывистым командам, которые врывались в тишину раннего утра. Хотя после стольких лет войны полковник Аурелиано Буэндиа должен был привыкнуть к этим звукам, он ощутил слабость в коленях и озноб, как в юности, когда в первый раз увидел обнаженную женщину. И смутно подумал, попав наконец в западню тоски, что, если бы в то время женился на этой женщине, он не узнал бы ни войны, ни славы и остался бы просто безымянным ремесленником — счастливым животным. Эта запоздалая и неожиданная слабость отравила ему завтрак. Когда в шесть часов утра за ним пришел полковник Геринельдо Маркес с группой повстанческих офицеров, полковник Аурелиано Буэндиа выглядел еще более молчаливым, задумчивым и одиноким, чем обычно. Урсула пыталась накинуть ему на плечи новый плащ. «Что подумает правительство, — уговаривала она. — Вообразят, что у тебя даже на плащ денег не осталось, потому ты и сдался». Плаща он не взял, но уже в дверях, увидев льющиеся с неба струи воды, согласился надеть старую фетровую шляпу Хосе Аркадио Буэндиа.

— Аурелиано, — попросила Урсула, — если тебе там придется плохо, ты вспомнишь о своей матери, обещай мне это.

Он улыбнулся ей отрешенной улыбкой, клятвенно поднял руку и, не проронив ни слова, шагнул за порог навстречу угрозам, попрекам и проклятиям, которые будут следовать за ним через весь город. Урсула задвинула засов на двери, решив больше не открывать ее до конца своих дней. «Мы сгнием тут взаперти в нашем женском монастыре, — подумала она, — обратимся в прах, но не доставим этому подлому люду радости видеть наши слезы». Все утро она пыталась найти в доме хоть что-нибудь напоминающее о сыне, но так ничего и не разыскала, даже в самых потаенных уголках.

Церемония состоялась в двадцати километрах от Макондо под гигантской сейбой, вокруг которой позже был основан город Неерландия. Представителей правительства и партий и делегацию повстанцев, уполномоченную сложить оружие, обслуживала шумная гурьба послушниц в белых одеждах, напоминавшая потревоженную дождем голубиную стаю. Полковник Аурелиано Буэндиа приехал на грязном, облезлом муле. Он был не брит и страдал скорее от боли, причиняемой нарывами, чем от сознания страшного крушения всех своих иллюзий, потому что исчерпал уже всякую надежду, оставил позади славу и тоску по славе. Согласно с его желанием, не было ни музыки, ни фанфар, ни праздничного трезвона, ни криков «ура!» и никаких других проявлений радости, способных нарушить траурный характер перемирия. Бродящего фотографа, успевшего сделать с полковника Аурелиано Буэндиа один снимок, который мог бы остаться потомству, заставили разбить негатив, не позволив даже проявить его.

Процедура заключения перемирия заняла ровно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы все поставили свои подписи. Делегаты сидели за простым деревенским столом в центре потрепанного циркового шатра, вокруг стояли последние сохранившие верность полковнику Аурелиано Буэндиа офицеры. Прежде чем собрать подписи, личный представитель президента республики хотел огласить акт капитуляции, но полковник Аурелиано Буэндиа воспротивился этому. «Не будем тратить время на формальности», — сказал он и приготовился подписать бумаги не читая. Тогда один из его офицеров нарушил сонную тишину шатра.

— Полковник, — сказал он, — окажите нам милость: не подписывайтесь первым.

Полковник Аурелиано Буэндиа согласился. После того как документ обошел вокруг стола, среди такой глубокой тишины, что по царапанью пера о бумагу можно было угадать буквы каждой подписи, первое место все еще оставалось пустым. Полковник Аурелиано Буэндиа приготовился заполнить его.

— Полковник, — сказал тогда другой из его офицеров, — у вас еще есть возможность спасти себя от позора.

Не изменившись в лице, полковник Аурелиано Буэндиа расписался на первом экземпляре акта. Он еще не кончил расписываться на последней копии, когда у входа в шатер появился офицер повстанческих войск, держа под уздцы нагруженного двумя сундуками мула. Несмотря на свою крайнюю молодость, вновь прибывший производил впечатление человека сухого и сдержанного. Это был казначей повстанцев округа Макондо. Чтобы поспеть вовремя, он проделал тяжелое шестидневное путешествие, таща за собой умирающего от голода мула. С бесконечной осторожностью он снял сундуки со спины мула, открыл их и выложил на стол один за другим семьдесят два золотых кирпича. Это было целое состояние, о существовании которого все забыли. В последний год центральное командование развалилось, революция переродилась в кровавое соперничество главарей, и среди общей неразберихи уже никто ни за что не отвечал. Золото повстанцев, отлитое в блоки, покрытые затем глиной, осталось без всякого контроля. Полковник Аурелиано Буэндиа заставил включить семьдесят два золотых кирпича в акт капитуляции и подписал его, не допустив никаких обсуждений. Изможденный юноша стоял перед ним и глядел ему в глаза своими ясными, цвета золотистого сахарного сиропа глазами.

— Что еще? — спросил его полковник Аурелиано Буэндиа.

Молодой офицер стиснул зубы.

— Расписка, — сказал он.

Полковник Аурелиано Буэндиа собственноручно выдал ему расписку. Затем выпил стакан лимонада и съел кусок бисквита, предложенные послушницами, и удалился в походную палатку, приготовленную на тот случай, если он захочет отдохнуть. Там он снял рубашку, сел на край койки и в три часа пятнадцать минут пополудни выстрелил из пистолета в круг, который его личный врач нарисовал йодом у него на груди. В этот самый час в Макондо Урсула подняла крышку горшка с молоком, стоявшего на плите, удивляясь, что молоко так долго не закипает, и обнаружила в нем великое множество червей.

— Аурелиано убили! — воскликнула она.

Потом, повинуясь привычке, выработанной одиночеством, бросила взгляд во двор и увидела Хосе Аркадио Буэндиа, грустного, промокшего под дождем и гораздо более старого, чем он был, когда умер. «Его убили предательски, — уточнила она, — и никто не позаботился закрыть ему глаза».

Ночью Урсула заметила сквозь слезы светящиеся оранжевым светом диски, которые стремительно пересекали небо, подобные падающим звездам, и решила, что это знамение смерти. Она все еще рыдала под каштаном, припав к коленям своего мужа, когда принесли полковника Аурелиано Буэндиа, обернутого в задубевший от крови плащ. В его открытых глазах полыхало бешенство.

Он был вне опасности. Сквозная рана оказалась такой чистой и прямой, что врач без всякого труда засунул ему в грудь и вытащил через спину пропитанный йодом шнурок. «Это мой шедевр, — сказал с удовлетворением лекарь. — Тут единственное место, где пуля могла пройти, не задев ни одного жизненного центра». Полковник Аурелиано Буэндиа увидел себя в окружении послушниц, охваченных состраданием к нему и распевающих исполненные безнадежности псалмы за упокой его души, и тогда он пожалел, что не выстрелил себе в рот, как собирался сделать вначале, просто чтобы посмеяться над предсказанием Пилар Тернеры.

— Если бы у меня еще была хоть какая-нибудь власть, — сказал он врачу, — я расстрелял бы вас без суда и следствия. Не за то, что вы спасли мне жизнь, а за то, что превратили меня в посмешище.

Несостоявшаяся смерть в течение нескольких часов вернула полковнику Аурелиано Буэндиа утраченный престиж. Те же люди, которые выдумали легенду о том, что он продал победу за дом со стенами из золотых кирпичей, расценили попытку самоубийства как благородный поступок и объявили полковника Аурелиано Буэндиа мучеником. Позже, когда он отказался от ордена Почета, пожалованного ему президентом республики, даже самые его ожесточенные противники из либералов явились к нему с просьбой отречься от условий перемирия и начать новую войну. Дом наполнился дарами, присланными, чтобы загладить былые прегрешения. Взволнованный поддержкой, оказанной ему, хотя и с некоторым запозданием, бывшими товарищами по оружию, полковник Аурелиано Буэндиа не отвергал возможности удовлетворения их просьбы. И одно время, казалось, так вдохновился идеей новой войны, что полковник Геринельдо Маркес даже подумал: а не ждет ли он только предлога, чтобы объявить ее. И предлог в самом деле был найден, когда президент республики отказался установить пенсии бывшим участникам войны — либералам и консерваторам, — прежде чем дело каждого из них не будет рассмотрено специальной комиссией и конгресс не утвердит закон об ассигнованиях. Полковник Аурелиано Буэндиа метал громы и молнии: «Это произвол. Они состарятся и умрут раньше, чем получат пенсию». Он в первый раз покинул качалку, купленную ему Урсулой на время выздоровления, и, расхаживая взад-вперед по спальне, продиктовал дерзкое послание к президенту республики. В этой никогда не опубликованной телеграмме он обвинял президента в нарушении условий Неерландского перемирия и грозил объявить войну не на жизнь, а на смерть, если вопрос о пенсионных ассигнованиях не будет решен в течение ближайших двух недель. Его требования были так справедливы, что позволяли надеяться на поддержку даже тех участников войны, которые принадлежали к партии консерваторов. Но вместо ответа правительство усилило военную охрану у дома Буэндиа, поставленную якобы для защиты полковника, и воспретило любые визиты к нему. На всякий случай подобные же меры были приняты и по отношению к другим опасным для правительства командирам повстанцев. Операция была проведена так своевременно, энергично и успешно, что через два месяца после перемирия, когда полковник Аурелиано Буэндиа окончательно встал на ноги, все самые верные его помощники либо были уже мертвы, либо находились в изгнании, либо поступили на службу к правительству.

Полковник Аурелиано Буэндиа вышел из спальни в декабре, и ему с первого взгляда сделалось ясно, что о войне нечего и думать. С энергией, казалось, уже невозможной в ее годы, Урсула еще раз обновила весь дом. «Теперь они узнают, кто я такая, — сказала она в тот день, когда ей сообщили, что ее сын останется в живых. — Не будет ни одного дома наряднее и гостеприимнее, чем этот сумасшедший дом». Она распорядилась вымыть его и покрасить, сменила мебель, привела в порядок сад, посадила новые цветы и распахнула все двери и окна, чтобы ослепительное сияние лета проникало даже в спальни. Потом известила всех об окончании многочисленных, наслоившихся друг на друга трауров и сама первая сняла старое черное платье и нарядилась, как молодая. Услышав их, Амаранта вспомнила Пьетро Креспи, гардению в вечерних сумерках, запах лаванды, и в глубине ее увядшего сердца снова вспыхнули злоба — чистая, облагороженная временем. Однажды вечером, прибирая гостиную, Урсула попросила солдат, охранявших дом, помочь ей. Командир, молодой офицер, разрешил им это сделать. День за днем Урсула давала солдатам все новые поручения. Она стала приглашать их к столу, дарила им одежду и обувь, учила их читать и писать. Позже, когда правительство сняло охрану, один из солдат остался жить в доме и служил Урсуле еще много лет. А молодой офицер, доведенный до безумия пренебрежением Ремедиос Прекрасной, умер от любви у нее под окном на заре первого дня нового года.

* * *

Пройдет много лет, и на своем смертном ложе Аурелиано Второй вспомнит тот дождливый июньский день, когда он вошел в спальню посмотреть на своего первенца. Хотя сын оказался чахлым, плаксивым и ничем не напоминал Буэндиа, отец долго не раздумывал, какое имя ему дать.

— Мы назовем его Хосе Аркадио, — сказал он.

Фернанда дель Карпио, красивая женщина, на которой Аурелиано Второй женился за год до этого, согласилась с мужем. Урсула, напротив, не могла скрыть смутное чувство тревоги. Упорное повторение одних и тех же имен на протяжении долгой истории семьи позволяло сделать выводы, казавшиеся Урсуле вполне окончательными. В то время как все Аурелиано были нелюдимыми и обладали проницательным умом, все Хосе Аркадио отличались порывистым, предприимчивым характером и были отмечены знаком трагической обреченности. Под эту классификацию не подпадали только Хосе Аркадио Второй и Аурелиано Второй. В детстве они так походили друг на друга и оба были такие непоседливые, что даже сама Санта София де ла Пьедад не различала их. В день крестин Амаранта надела каждому на запястье браслет с именем и нарядила близнецов в костюмчики разного цвета, на которых вышила их инициалы, но когда мальчики стали ходить в школу, они завели манеру меняться одеждой, браслетами и даже именами. Учитель Мельчор Эскалона, привыкший узнавать Хосе Аркадио Второго по зеленой рубашке, вышел из себя, обнаружив, что у мальчика в рубашке зеленого цвета браслет с именем «Аурелиано Второй», а другой мальчик, в рубашке белого цвета, утверждает, что Аурелиано Второй — это он, несмотря на то, что на его браслете написано «Хосе Аркадио Второй». С той поры уже никто не мог сказать, не рискуя ошибиться, кто из них кто. Даже когда они выросли и жизнь сделала их разными, Урсула часто спрашивала себя, а не ошиблись ли они сами в какой-нибудь из моментов своей головоломной игры с переодеваниями и не перепутались ли навсегда. Пока близнецы не вступили в юношеский возраст, это были два синхронных механизма. Просыпались они всегда одновременно, в одну и ту же минуту у обоих возникало желание идти мыться, они болели одними и теми же болезнями и даже видели одни и те же сны. Дома все считали, что мальчики просто согласовывают свои действия из желания подурачиться, и никто не подозревал истины вплоть до того дня, когда Санта София де ла Пьедад дала одному из них воды с лимоном, и только он пригубил напиток, как другой уже сказал, что лимонад не сладкий. Санта София де ла Пьедад, которая действительно забыла положить в стакан сахару, сообщила об этом Урсуле. «Они все такие, — ответила Урсула, ничуть не удивившись. — Сумасшедшие от рождения». Со временем путаница еще увеличилась. Тот, кто после фокусов с переодеванием остался при имени Аурелиано Второй, вырос огромный, как его дед — Хосе Аркадио Буэндиа, а тот, за кем закрепилось имя Хосе Аркадио Второй, вырос худым, как полковник Аурелиано Буэндиа; единственное, что сохранилось у близнецов общего, был одинокий вид, свойственный всей семье. Может, именно это несоответствие роста, имен и характеров и натолкнуло Урсулу на мысль, что близнецы перепутались в детстве.

Основное различие между ними выяснилось в самое горячее время войны, когда Хосе Аркадио Второй попросил полковника Геринельдо Маркеса разрешить ему посмотреть, как расстреливают. Несмотря на возражение Урсулы, его желание было удовлетворено. Аурелиано Второй, напротив, содрогался при одной мысли о том, чтобы пойти глядеть на казнь. Он предпочитал сидеть дома. Когда ему исполнилось двенадцать лет, он спросил Урсулу, что находится в закрытой комнате. «Бумаги, — отвечала она, — книги Мелькиадеса и те чудные записки, которые он сочинял в свои последние годы». Это объяснение не только не успокоило Аурелиано Второго, но еще больше разожгло его любопытство. Он так приставал, так усердно обещал ничего не испортить, что Урсула наконец дала ему ключи. Никто не входил в комнату с тех пор, как оттуда вынесли труп Мелькиадеса и повесили на дверь замок, проржавевшие части которого, казалось, приросли друг к другу. Но когда Аурелиано Второй открыл окна, свет вошел в помещение так запросто, будто привык освещать его каждый день, нигде не было видно ни малейших следов пыли или паутины, все выглядело прибранным и чистым, даже прибраннее и чище, чем в день похорон; чернильница была полна чернил, не тронутые ржавчиной металлические поверхности блестели, в горне, где Хосе Аркадию Буэндиа кипятил ртуть, продолжал гореть огонь. На полках стояли книги, переплетенные в покоробившуюся от времени ткань, желтовато-коричневую, как загорелая человеческая кожа, так же в полной сохранности лежали манускрипты. Несмотря на то, что комната была закрыта уже много лет, воздух здесь казался даже более свежим, чем в других помещениях дома. Все оставалось в таком же полном порядке и через несколько недель, и когда Урсула с ведром воды и щеткой пришла мыть пол, она увидела, что ей здесь делать нечего. Аурелиано Второй сидел, уткнувшись носом в какую-то книгу. Мальчик не знал ее названия, потому что переплета у нее не было, но это не мешало ему упиваться рассказанными в ней историями: про женщину, которая садилась за стол и ела только рис, причем брала каждое зернышко двумя золотыми булавками, про рыбака, который одолжил у соседа грузило для сети и дал ему потом в благодарность рыбу, а у нее в животе лежал огромный бриллиант, и про лампу, исполнявшую любое желание, и про ковер-самолет. Потрясенный, он спросил Урсулу, правда ли все это, и она ответила, что правда, что много лет тому назад цыгане приносили в Макондо волшебные лампы и летающие циновки.

— Дело в том, — вздохнула она, — что мир понемногу идет к концу и такие вещи больше не случаются.

Дочитав книгу — многие истории в ней не имели конца, потому что не хватало страниц, — Аурелиано Второй задался целью расшифровать манускрипты Мелькиадеса. Но оказалось, что это невозможно. Буквы напоминали белье, повешенное на проволоку сушиться, и больше походили на ноты, чем на обыкновенное письмо. Однажды жарким полднем, когда Аурелиано Второй старательно исследовал рукописи, он почувствовал, что в комнате кто-то есть. Возле сияющего квадрата окна сидел, сложив на коленях руки, Мелькиадес. Он выглядел не старше сорока. На нем был все тот же древний жилет и шляпа с полями, напоминающими крылья ворона, по бледным вискам стекал пот, словно расплавленный зноем жир, — цыган был точно таким, каким его видели Аурелиано и Хосе Аркадио, когда были детьми. Аурелиано Второй узнал его сразу, потому что это наследственное воспоминание передавалось от поколения к поколению и дошло до него от деда.

— Здравствуйте, — сказал Аурелиано Второй.

— Здравствуй, юноша, — сказал Мелькиадес.

С тех пор, в течение нескольких лет, они виделись почти каждый вечер. Мелькиадес рассказывал мальчику о мире, пытался передать ему свою устаревшую мудрость, но не захотел растолковать свои манускрипты. «Никто не должен знать, что здесь написано, пока манускриптам не исполнится сто лет», — объяснил он. Аурелиано Второй навеки сохранил тайну этих встреч. Однажды Урсула вошла в комнату как раз в то время, когда в ней был Мелькиадес, и испуганный Аурелиано решил, что его обособленный мир сейчас рухнет. Но Урсула не увидела цыгана.

— С кем это ты толкуешь? — спросила она.

— Ни с кем, — ответил Аурелиано Второй.

— Такой же был твой прадедушка, — сказала Урсула. — Тоже все сам с собой разговаривал.

Тем временем Хосе Аркадио Второй осуществил свою мечту — поглядеть, как расстреливают. До конца жизни будет он помнить синеватую вспышку шести одновременных выстрелов, раскатившееся по горам эхо, грустную улыбку и растерянный взгляд осужденного, и как он все еще стоит, хотя рубаха его уже залита кровью, и все еще продолжает улыбаться, хотя его уже отвязывают от столба и кладут в большой ящик, полный извести. «Он живой, — подумал тогда Хосе Аркадио Второй. — Они похоронят его живым». Это произвело на мальчика такое впечатление, что с тех пор он возненавидел все военное и войну — не за казни, а за страшный обычай хоронить расстрелянных живыми. Никто не заметил, как Хосе Аркадио Второй стал звонить в колокола на колокольне и помогать падре Антонио Исабелю, преемнику Ворчуна, служить мессу и ухаживать за бойцовыми петухами во дворе приходского дома. Когда же это обнаружилось, полковник Геринельдо Маркес крепко отругал Хосе Аркадио Второго за то, что он занимается делами, которые у всякого порядочного либерала могут вызвать только отвращение. «Видите ли, — ответил Хосе Аркадио Второй, — мне кажется, что из меня получился консерватор». И он верил, что так уж ему на роду было написано. Полковник Геринельдо Маркес поделился своим возмущением с Урсулой.

— Тем лучше, — одобрила она поведение правнука. — Ах, хоть бы он стал священником, может, тогда благодать Господня осенит наконец наш дом.

Вскоре она узнала, что падре Антонио Исабель готовит своего подопечного к первому причастию. Подбривая шеи петухам, священнослужитель учил его катехизису, а пока они вместе рассаживали по гнездам наседок, объяснил ему на простых примерах, как случилось, что Бог на второй день творения решил выращивать цыплят в яйцах. Уже тогда падре Антонио Исабель начал проявлять первые признаки старческого слабоумия, которое через несколько лет заставило его сказать, что, вероятно, дьявол одержал победу в своем мятеже против Бога и воссел на престоле небесном, никому не открывая, кто он такой на самом деле, дабы завлекать в свои сети неосторожных. Под руководством столь отважного воспитателя Хосе Аркадио Второй за несколько месяцев стал не только знатоком теологических хитростей, направленных на то, чтобы сбить с толку дьявола, но и специалистом по петушиным боям. Амаранта сшила ему полотняный костюм с воротником и галстуком, купила пару белых туфель и вывела золотом его имя на банте для свечи. За две ночи до первого причастия падре Антонио Исабель заперся с ним в ризнице, чтобы исповедовать его с помощью свода грехов. Список их был таким длинным, что престарелый священнослужитель, привыкший ложиться спать в шесть часов, заснул в своем кресле, прежде чем дошел до конца. Допрос этот раскрыл глаза Хосе Аркадио Второму. Его не удивило, когда падре спросил, не занимался ли он дурными делами с женщинами, и он честно ответил, что нет; в недоумение поверг его вопрос, а не занимался ли он этим с животными. Мальчик причастился в первую пятницу мая и, сгорая от любопытства, прибежал за разъяснениями к Петронио, хворому пономарю, который жил на колокольне и, по слухам, питался летучими мышами. Петронио ответил ему: «Дело в том, что есть такие распутные христиане, которые занимаются этим с ослицами». Любопытство Хосе Аркадио Второго не было удовлетворено, и он продолжал засыпать Петронио вопросами до тех пор, пока тот не потерял терпение.

— Я хожу по вторникам ночью, — признался он. — Если ты обещаешь, что никому не проболтаешься, я возьму тебя с собой в следующий вторник.

И правда, в следующий вторник Петронио спустился с колокольни, держа в руках маленькую скамеечку, назначение которой до сих пор никому не было известно, и повел Хосе Аркадио Второго в ближайший загон для скота. Эти ночные вылазки так полюбились мальчику, что прошло немало времени, прежде чем его увидели в заведении Катарино. Он сделался заядлым петуховодом. «Неси этих птиц в другое место, — приказала ему Урсула, когда он в первый раз появился в доме со своими отборными питомцами. — Достаточно горя было нашему роду от петухов». Хосе Аркадио Второй не стал спорить и унес своих драчунов, но продолжал натаскивать их в доме Пилар Тернеры — она предоставила ему для этого все необходимое, лишь бы держать внука при себе. Вскоре, успешно применив хитрости, которым обучил его падре Антонио Исабель, он стал выручать на петушиных боях так много денег, что их хватало не только на пополнение его птичника, но и на удовлетворение его мужских потребностей. Сравнивая в ту пору Хосе Аркадио Второго с его братом, Урсула была не в силах понять, как из двух совершенно одинаковых близнецов могли получиться такие разные люди. Ей недолго пришлось мучиться этими размышлениями, потому что немного погодя и Аурелиано Второй тоже стал проявлять склонность к лодырничанью и распущенности. Пока он сидел затворником в комнате Мелькиадеса, это был такой же замкнутый, погруженный в свои мысли человек, как полковник Аурелиано Буэндиа в юности. Но незадолго до Неерландского соглашения одно случайное происшествие извлекло его из уединенной кельи и столкнуло лицом к лицу с жизнью. Молодая женщина, продававшая билеты лотереи, в которой разыгрывался аккордеон, вдруг поздоровалась с Аурелиано Вторым, как со своим близким знакомым. Он не был удивлен — его и раньше нередко путали с братом. Но он не открыл девушке ее ошибки ни тогда, когда она попыталась смягчить его сердце хныканьем, ни тогда, когда привела его в свою комнату. Она сильно привязалась к нему после этой первой встречи и начала даже подтасовывать билеты, чтобы аккордеон достался ему. Через две недели Аурелиано Второй обнаружил, что девушка спит попеременно то с ним, то с его братом, принимая их за одного человека, но не стал выяснять отношения, а, напротив, изо всех сил старался скрыть правду. В комнату Мелькиадеса он больше не вернулся — целыми днями сидел теперь во дворе и по слуху учился играть на аккордеоне, пропуская мимо ушей ворчание Урсулы, которая в то время запретила дома музыку из-за траура, да, кроме того, и вообще презирала аккордеон как инструмент бродячих музыкантов, наследников Франсиско Человека. В конце концов Аурелиано Второму удалось сделаться аккордеонистом-виртуозом, и он продолжал оставаться им даже после того, как завел жену и детей и стал одним из самых уважаемых людей Макондо.

В течение почти двух месяцев он делил женщину со своим братом. Следил за ним, расстраивал его планы и, когда убеждался, что Хосе Аркадио Второй не посетит этой ночью их общую любовницу, отправлялся к ней сам. В одно прекрасное утро он обнаружил, что болен. А через два дня налетел в купальне на брата, который стоял, уткнувшись лицом в стену, весь мокрый от пота, и заливался горючими слезами; тогда Аурелиано Второй все понял. Брат признался, что заразил женщину дурной болезнью, так она это назвала, и его выгнали. Рассказал, как пытается лечить его Пилар Тернера. Аурелиано Второй стал втихомолку применять промывание горячей марганцовкой и разные мочегонные средства, и после трех месяцев тайных страданий оба они излечились. Хосе Аркадио Второй больше не виделся с женщиной. Аурелиано Второй вымолил у нее прощение и остался с ней до самой смерти.

Ее звали Петра Котес. Она приехала в Макондо во время войны вместе со случайным мужем, жившим на доход от лотерей, и, когда он умер, продолжала вести его дело. Это была очень чистоплотная молодая мулатка с желтыми миндалевидными глазами, придававшими ее лицу жестокое, как у пантеры, выражение, но у нее было щедрое сердце и настоящее призвание к любви. Когда до Урсулы дошел слух, что Хосе Аркадио Второй разводит бойцовых петухов, а Аурелиано Второй играет на аккордеоне во время шумных пиршеств у своей любовницы, она чуть не сошла с ума от стыда. Эти двое близнецов как будто собрали в себе все семейные пороки, не унаследовав ни одной семейной добродетели. Урсула решила, что никто в ее роду не получит больше имен Аурелиано и Хосе Аркадио. Однако когда у Аурелиано Второго родился первенец, она не посмела воспротивиться желанию отца.

— Я согласна, — сказала Урсула, — но с одним условием: воспитывать его я буду сама.

Хотя Урсуле уже исполнилось сто лет и глаза ее почти не видели из-за катаракты, она сохранила свою кипучую энергию, цельный характер и трезвый склад ума. Она была уверена, что никто лучше ее не может вырастить ребенка так, чтобы он стал добродетельным человеком, — человеком, который восстановит престиж их фамилии и ничего не будет знать о войне, бойцовых петухах, дурных женщинах и бредовых затеях — четырех бедствиях, обусловивших, по мнению Урсулы, упадок ее рода. «Этот будет священником, — торжественно пообещала она. — И если Господь продлит мои дни, он станет папой». Ее слова вызвали смех не только в спальне, где они были сказаны, но и во всем доме, куда собрались в тот день шумливые дружки Аурелиано Второго. Война, давно уже заброшенная на тот чердак памяти, где хранятся дурные воспоминания, на короткие мгновения напоминала о себе, когда захлопали пробки от шампанского.

— За здоровье папы, — воскликнул Аурелиано Второй.

Гости хором повторили тост. Потом хозяин дома играл на аккордеоне, в воздух взлетали ракеты, а для собравшихся у дома людей были заказаны праздничные барабаны. С рассветом опившиеся шампанским гости закололи шесть телок и отправили туши на улицу — в распоряжение толпы. Никого из домашних это не возмутило. С тех пор как Аурелиано Второй взял на себя заботы о доме, подобные пиршества являлись обычным делом, даже когда для них не было столь уважительного повода, как рождение папы. За несколько лет — без всяких усилий с его стороны, благодаря лишь чистейшему везению — Аурелиано Второй, скот и домашняя птица которого отличались сверхъестественной плодовитостью, стал одним из самых богатых жителей долины. Кобылы приносили ему тройни, куры неслись два раза в день, а свиньи так быстро прибавляли в весе, что никто не мог объяснить это иначе как колдовством. «Откладывай деньги, — твердила Урсула своему легкомысленному правнуку, — такое везение не может продолжаться вечно». Но Аурелиано Второй не обращал внимания на ее слова. Чем больше бутылок шампанского раскупоривал он, угощая своих друзей, чем безудержнее плодилась его скотина, тем больше он убеждался, что поразительная удача, выпавшая на его долю, зависит не от его поведения, что все дело в его наложнице Петре Котес, чья любовь обладает свойством возбуждать живую природу. Он глубоко верил, что именно в этом источник его богатства, и старался держать Петру Котес неподалеку от своих стад; женившись и заведя детей, Аурелиано Второй с согласия Фернанды продолжал встречаться с любовницей. Он вырос крепкий и огромный, как его деды, но был одарен жизнелюбием и всепокоряющим обаянием, которого у тех не было, и у него почти не оставалось времени, чтобы следить за своим скотом. Достаточно было ему взять с собой на скотный двор Петру Котес, проехаться с ней верхом по пастбищам, и каждое животное, помеченное его тавром, становилось жертвой неодолимой эпидемии размножения.

Как и все хорошее, случившееся с Аурелиано Вторым и Петрой Котес за их долгую жизнь, это сумасшедшее богатство свалилось на них внезапно. Пока не кончились войны, Петра Котес существовала на доходы от своих лотерей, и Аурелиано Второй иногда устраивал такие лотереи, чтобы вытрясти немного денег из копилок Урсулы. Любовники были легкомысленной парой и знали только одну заботу — пораньше улечься в постель и резвиться там до утра даже в те дни, когда церковь этого не разрешает. «Эта женщина тебя погубит, — кричала Урсула правнуку, видя, что он возвращается домой, волоча ноги, словно сомнамбула. — Она тебе так задурила голову, что ты скоро свалишься от колик и придется к пузу холодную жабу прикладывать». Хосе Аркадио Второй, с большим опозданием узнавший о своем заместителе, не понимал страсти брата. В его памяти Петра Котес осталась обыкновенной женщиной, пожалуй, довольно ленивой в постели и совершенно лишенной необходимых для любви качеств. Но Аурелиано Второй был глух и к воплям Урсулы, и к насмешкам брата, он думал только о том, где бы найти занятие, которое дало бы ему возможность содержать дом для Петры и в одну из их безумных ночей умереть в нем вместе с ней и в ее объятиях. Когда полковник Аурелиано Буэндиа снова открыл свою мастерскую, прельстившись наконец мирными усладами старости, Аурелиано Второй решил, что изготовление золотых рыбок может оказаться прибыльным делом. Много часов провел он в душной комнате, наблюдая, как твердые пластины металла, которые полковник обрабатывал с непостижимым терпением человека, во всем разочарованного, постепенно превращались в золотые чешуйки. Работа показалась Аурелиано Второму такой тяжелой, а воспоминание о Петре Котес было таким настойчивым и властным, что через три недели он исчез из мастерской. Как раз в это время он принес своей возлюбленной кроликов, чтобы она разыграла их в лотерее. Зверьки стали плодиться и расти с необычайной быстротой, и Петра Котес едва успевала продавать билеты. Сначала Аурелиано Второй не замечал, что размножение приняло угрожающие размеры. Но когда уже никто в городе и слышать не хотел о кроличьих лотереях, он однажды ночью проснулся от громкого шума за выходившей во двор стеной.

«Не бойся, — сказала Петра Котес, — это кролики». Но оба так больше и не сомкнули глаз, измученные непрекращающейся возней за стенкой. Наутро Аурелиано Второй открыл двери и увидел, что весь двор забит кроликами, — в свете зари шерсть их отливала голубым. Петра Котес хохотала как безумная и не удержалась от соблазна подшутить над ним.

— Это те, что родились сегодня ночью, — сказала она.

— Какой ужас! — воскликнул Аурелиано Второй. — А почему бы не попробовать то же с коровами?

Вскоре Петра Котес, пытаясь разгрузить двор, поменяла кроликов на корову, корова спустя два месяца произвела на свет тройню. Отсюда все и началось. В мгновение ока Аурелиано Второй сделался владельцем пастбищ и стад и едва успевал расширять конюшни и битком набитые свинарники. Все это было похоже на сон и смешило Аурелиано Второго; ему ничего не оставалось, как выкидывать разные коленца, чтобы дать выход своему веселью. «Плодитесь, коровы, жизнь коротка!» — орал он. Урсулу мучили страхи, не впутался ли ее правнук в какие-нибудь темные дела: может быть, стал вором или скотокрадом, — и каждый раз, когда она видела, что он раскупоривает шампанское просто ради удовольствия полить себе пеной голову, она кричала на него, обвиняя в расточительстве. Нарекания Урсулы так допекли Аурелиано Второго, что однажды, вернувшись домой на рассвете в приподнятом настроении, он взял ящик с деньгами, банку клейстера и кисть и, распевая во весь голос старые песни Франсиско Человека, оклеил весь дом — и изнутри и старужи, сверху донизу — кредитками достоинством в один песо. Старинное здание, которое с тех самых пор, как привезли пианолу, неизменно красили в белый цвет, приобрело подозрительный вид какой-то мечети. Пока Урсула и другие домочадцы возмущались и кричали, а народ, запрудивший улицу, чтобы присутствовать при этом восславлении мотовства, ликовал, Аурелиано Второй оклеил все — от фасада до кухни, даже купальни не забыл, — и выбросил оставшиеся кредитки во двор.

— Теперь, — сказал он в заключение, — я надеюсь, что никто в этом доме не станет больше говорить мне о деньгах.

Так оно и было. По распоряжению Урсулы кредитки вместе с приставшими к ним кусками штукатурки отодрали от стен и снова покрасили дом в белый цвет. «Господи Боже, — молила Урсула, — сделай нас такими же бедными, какими мы были, когда основали этот город, чтобы не пришлось нам расплачиваться на том свете за расточительство». Ее молитвы были истолкованы совершенно в обратном смысле. Один из рабочих, отдиравших кредитки, толкнул по неосторожности большую гипсовую фигуру святого Иосифа, которую кто-то принес в дом перед концом войны, статуя упала и разбилась на куски. Внутри она была полая и битком набита золотыми монетами. Долго вспоминали, как этот святой попал в дом. «Его притащили трое мужчин, — объяснила Амаранта. — И спросили разрешения оставить здесь, пока пройдет дождь; я им сказала — поставьте в угол, чтобы никто не наткнулся, они его туда осторожно поставили, там он с тех пор и стоял, ведь никто за ним не вернулся».

В последнее время Урсула зажигала перед статуей свечи и преклоняла колени, не подозревая, что молится не святому, а почти двумстам килограммам золота. С запозданием обнаружив свое невольное язычество, она еще больше расстроилась. Потом собрала с пола внушительную груду монет, положила их в три мешка и закопала в потайном месте, рассудив, что рано или поздно три незнакомца явятся за ними. Много лет спустя, в тяжкие времена своей дряхлости, Урсула имела обыкновение вмешиваться в разговоры многочисленных приезжих, попадавших к ним в дом, и спрашивать их, не они ли оставили здесь святого Иосифа из гипса, чтобы он постоял, пока не пройдет дождь.

Изобилие, так тревожившее Урсулу, было в ту пору обычным явлением. Макондо благоденствовал, как в сказке. Выстроенные из глины и тростника дома старожилов уступили место кирпичным зданиям с деревянными ставнями от солнца и цементными полами, помогавшими легче переносить удушливую полуденную жару. О селении, основанном когда-то Хосе Аркадио Буэндиа, напоминали лишь запыленные миндальные деревья, которым суждено было выстоять перед самыми суровыми испытаниями, да река с прозрачной водой — камни ее, похожие на доисторические яйца, раздробили в порошок обезумевшие молотки каменотесов, когда Хосе Аркадио Второй задумал расчистить русло и открыть по этой реке навигацию. То был бредовый замысел, сравнимый разве что с фантазиями Хосе Аркадио Буэндиа, ибо многочисленные камни и пороги исключали судоходство от Макондо до моря. Но Хосе Аркадио Второй, в неожиданном для него порыве безрассудства, настаивал на своем проекте. До тех пор он ни разу не проявлял излишнего воображения. Он даже не встречался с женщинами, если не считать кратковременного приключения с Петрой Котес. Урсула всегда находила этого своего правнука самым жалким из всех отпрысков рода Буэндиа за всю его историю, человеком, неспособным отличиться даже на поприще петушиных боев. Но как-то полковник Аурелиано Буэндиа рассказал Хосе Аркадио Второму про испанский галион, сидящий на мели в двенадцати километрах от моря, про галион, чей почерневший остов полковник видел в годы войны своими собственными глазами. Эта история, которую уже давным-давно все воспринимали как выдумку, для Хосе Аркадио Второго явилась откровением. Он продал с молотка своих петухов, подрядил на эти деньги рабочих, купил инструмент и занялся невиданным делом: стал дробить камни, рыть каналы, расчищать подводные мели и даже выравнивать пороги. «Я все это уже наизусть знаю! — кричала Урсула. — Похоже, что время по кругу вертится и мы опять пришли к тому, с чего начали». Когда река, по мнению Хосе Аркадио Второго, сделалась судоходной, он подробно изложил брату свои планы, и тот дал ему деньги, необходимые для их осуществления. После этого Хосе Аркадио Второй на долгое время исчез. В Макондо уже стали поговаривать, что его проект купить судно — всего лишь уловка, придуманная с целью выманить деньги у брата и промотать их, но вдруг распространился слух о каком-то странном корабле, который приближается к городу. Жители Макондо, давно позабывшие об умопомрачительных затеях Хосе Аркадио Буэндиа, сбежались к реке и, не веря своим глазам, смотрели, как к берегу подходил корабль — первый и последний корабль, когда-либо пришвартовавшийся возле Макондо. Это был всего лишь плот из бальсовых бревен, его тянули за толстые канаты двадцать мужчин, которые шли берегом. На носу стоял Хосе Аркадио Второй с сияющими от счастья глазами и руководил этим сложным маневром. Он привез с собой целый букет великолепных французских гетер: они прятались от палящих лучей солнца под яркими зонтиками, на их роскошные плечи были наброшены шелковые шали, лица их были покрыты румянами и белилами, волосы украшены живыми цветами, на руках сверкали золотые браслеты, а во рту — вделанные в зубы бриллианты. Бальсовый плот был единственным плавучим средством, которое Хосе Аркадио Второй смог провести вверх по течению до Макондо, и то лишь единожды, тем не менее он так никогда и не признал, что замыслы его потерпели крушение, даже, напротив, провозгласил свое деяние великой победой человеческой воли над силами природы. Он до последнего гроша отчитался перед братом во всех расходах и вскоре опять ушел с головой в будничные заботы о бойцовых петухах. Единственное, что осталось от этого неудачного начинания, было дуновение новой жизни, принесенное в Макондо французскими гетерами, чье замечательное искусство изменило традиционные методы любви, а неусыпное радение об общественном благе побудило сровнять с землей устаревшее заведение Катарино и превратить глухую улочку в подобие шумной ярмарки с китайскими фонариками и грустной музыкой органчиков. Именно французские гетеры были застрельщицами кровавого карнавала, на три дня погрузившего все Макондо в состояние безумия и предоставившего Аурелиано Второму случай познакомиться с Фернандой дель Карпио.

Королевой карнавала была провозглашена Ремедиос Прекрасная. Урсула, которую волнующая красота правнучки приводила в трепет, не смогла помешать избранию. До тех пор она выпускала Ремедиос Прекрасную на улицу только вместе с Амарантой, когда надо было идти к мессе, и то при условии, что девушка закроет лицо черной мантильей. Даже самые далекие от благочестия мужчины из тех, кто мог, переодевшись священником, служить кощунственные мессы в заведении Катарино, приходили в церковь, надеясь увидеть хоть на мгновение лицо Ремедиос Прекрасной, о чьей сказочной красоте с восторгом, переходящим в священный ужас, говорила вся долина. Прошло немало времени, прежде чем любопытным довелось взглянуть на это лицо, и лучше было бы им не дождаться такого случая, потому что большинство из них с той поры позабыло о спокойном сне. А человек, благодаря которому исполнилось их желание — один приезжий кабальеро, — сам навсегда утратил покой, увяз в трясине мерзости и нищеты и несколько лет спустя, заснув на рельсах, был разрезан на части ночным поездом. С самой первой минуты, когда он появился в церкви в своем зеленом вельветовом костюме и вышитом жилете, все поняли, что он приехал очень издалека, возможно даже из какой-нибудь другой страны, привлеченный волшебными чарами Ремедиос Прекрасной. Он был так красив и строен, держал себя с таким спокойным достоинством, что рядом с ним Пьетро Креспи показался бы просто недоноском, и многие женщины с завистливыми улыбками шептали, что это его надо бы закрыть мантильей. Он не был знаком ни с кем в Макондо. Приезжал на рассвете в воскресенье, как принц из сказки — верхом на коне с серебряными стременами и бархатным чепраком, и после мессы покидал город.

Присутствие его в церкви было замечено с самого первого раза, как он вошел, и все решили, что между ним и Ремедиос Прекрасной завязался безмолвный и напряженный поединок, подписан тайный договор, возникло роковое соперничество, которое должно завершиться не только любовью, но и смертью. На шестое воскресенье кабальеро появился с желтой розой в руке. Он, как обычно, слушал службу стоя, а после окончания ее преградил путь Ремедиос Прекрасной и преподнес ей розу. Девушка взяла цветок очень естественным движением, будто ожидала этого дара, затем приподняла на мгновение свою мантилью и улыбнулась незнакомцу. Вот и все, что она сделала. Но для него, и не только для него, а и для всех мужчин, кто, на свое горе, оказался рядом, это мгновение стало незабываемым.

С тех пор кабальеро начал приходить под окно Ремедиос с оркестром, который нередко играл до самого утра. Аурелиано Второй — единственный в семье Буэндиа человек, проникшийся к нему сердечным участием, — пытался поколебать его упорство. «Не теряйте напрасно время, — сказал он ему однажды ночью. — Женщины в этом доме упрямее ослиц». Он предложил незнакомцу свою дружбу, пригласил искупаться в шампанском, пробовал объяснить, что представительницы женской половины рода Буэндиа обладают сердцем из кремня, но так и не смог разубедить его. Выведенный из терпения нескончаемыми ночными концертами, полковник Аурелиано Буэндиа пригрозил кабальеро излечить его от печали с помощью пистолета. Но ничего не могло заставить влюбленного отречься от своих намерений, пока он не впал в глубокое отчаяние. Тогда из красивого и элегантного молодого человека он превратился в жалкого оборванца. Ходили слухи, что он отказался от власти и богатства в своем далеком отечестве, хотя на самом деле никто так никогда и не узнал, откуда он родом. Он стал задирой, пьяницей, драчуном, рассвет всегда заставал его теперь в заведении Катарино. Самым грустным в его трагедии было то, что Ремедиос Прекрасная в действительности была к нему безразлична даже в ту пору, когда он появлялся в церкви разодетый, как принц. Она приняла от него желтую розу без всякого кокетства, просто позабавленная этим необычным поступком, и приподняла мантилью, желая лучше разглядеть его лицо, а вовсе не затем, чтобы показать ему свое.

По правде говоря, Ремедиос Прекрасная была существом не от мира сего. Еще долго после того, как она вышла из детского возраста, Санта София де ла Пьедад вынуждена была мыть и одевать ее, и даже когда Ремедиос стала с этим справляться сама, все еще приходилось следить, чтобы она не рисовала на стенах зверюшек палочкой, вымазанной собственными какашками. Она дожила до двадцати лет, так и не научившись ни читать, ни писать, ни обращаться с приборами за столом, и бродила по дому нагая — ее природе были противны все виды условностей. Когда молодой офицер, начальник охраны, объяснился ей в любви, она отвергла его просто потому, что была удивлена его легкомыслием. «Ну и дурак, — сказала она Амаранте. — Говорит, что умирает из-за меня, что я — заворот кишок, что ли?» Когда же офицера действительно нашли мертвым под ее окном, Ремедиос Прекрасная подтвердила свое первое впечатление.

— Вот видите, — заметила она, — круглый дурак.

Казалось, будто некая сверхъестественная проницательность позволяла ей видеть самую сущность вещей, отбрасывать все поверхностное, внешнее. Так, по крайней мере, полагал полковник Аурелиано Буэндиа, для которого Ремедиос Прекрасная никоим образом не была умственно отсталой, какой ее все считали, а совсем наоборот. «Смотришь на нее, и как будто бы не было двадцати лет войны», — любил говорить он. Урсула тоже благодарила Бога, что он наградил их семью существом такой исключительной чистоты, но красота правнучки ее смущала, казалась ей не достоинством, а изъяном — силками дьявола, расставленными посреди невинности. Поэтому Урсула и хотела отдалить Ремедиос Прекрасную от людей, уберечь от земных соблазнов, не зная, что Ремедиос Прекрасная уже в чреве своей матери была навсегда защищена от любой заразы. Урсула не могла допустить, что ее правнучку выберут королевой красоты для бесовского шабаша, называемого карнавалом. Но Аурелиано Второй, загоревшийся желанием одеться тигром, уговорил падре Антонио Исабеля прийти в дом и растолковать Урсуле, что карнавал не языческий праздник, как она считала, а народный обычай, освященный католической церковью. Наконец, убежданная священником, она дала, хотя и скрепя сердце, согласие на коронацию.

Известие о том, что Ремедиос Буэндиа станет королевой праздника, за несколько часов облетело всю округу, достигло самых отдаленных мест, куда еще не проникала слава о необычайной красоте девушки, и вызвало беспокойство тех, для кого фамилия Буэндиа была все еще символом мятежа. Их тревога не имела оснований. Если кого-нибудь в то время можно было назвать безобидным, так это постаревшего и разочарованного полковника Аурелиано Буэндиа, который постепенно утрачивал всякую связь с жизнью страны. Он сидел затворником в своей мастерской, и единственным видом общения с остальным миром была для него торговля золотыми рыбками. Один из тех солдат, что охраняли его дома в первые дни мира, продавал их в городах и селениях долины, откуда возвращался нагруженный золотыми монетами и новостями. Он рассказывал, что правительство консерваторов при поддержке либералов собирается переделать календарь так, чтобы каждый президент находился у власти сто лет; что наконец-то подписан конкордат со святым престолом и из Рима приезжал кардинал, корона у него была вся в бриллиантах, а трон — литого золота; что министры-либералы сфотографировались, стоя перед ним на коленях и целуя его перстень; что примадонна гастролировавшей в столице испанской труппы была похищена из своей уборной неизвестными в масках и на следующее утро, в воскресенье, танцевала голая в летнем дворце президента республики. «Не говори мне о политике, — отвечал ему полковник. — Наше дело — продавать рыбок». Когда слух о том, что полковник не хочет ничего знать о положении в стране, а сидит себе в своей мастерской и наживается на золотых рыбках, дошел до Урсулы, она засмеялась. Ее на редкость практический ум не мог постигнуть, какой смысл имеет коммерция полковника, который меняет рыбок на золотые монеты, а потом превращает эти монеты в рыбок, и так без конца, и чем больше продает, тем больше должен работать, чтобы поддерживать этот порочный круг. По правде говоря, полковника Аурелиано Буэндиа интересовала не торговля, а работа. Ему приходилось так сосредоточиваться, вставляя в оправу чешуйки, укрепляя крошечные рубины на месте глаз, отшлифовывая жабры и приделывая хвосты, что не оставалось ни одной свободной минутки для воспоминаний о войне и связанных с нею разочарованиях. Точность и тонкость ювелирного искусства требовали такого безраздельного внимания, что за короткий срок полковник Аурелиано Буэндиа состарился больше, чем за все годы войны; от долгого сидения у него согнулась спина, от тонкой работы испортилось зрение, но зато он приобрел душевный покой. Последний раз полковник занимался вопросом, имеющим отношение к войне, когда группа ветеранов, состоящая из либералов и консерваторов, попросила помочь им добиться обещанных правительством пожизненных пенсий, дело с утверждением которых все еще не сдвинулось с мертвой точки. «Забудьте об этом, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Вы видите: я отказался от пенсии, чтобы не мучиться до самой смерти, ожидая ее». Сначала его навещал по вечерам полковник Геринельдо Маркес, они усаживались вдвоем на улице у двери дома и вызывали в своей памяти прошлое. Но Амаранта была не в силах переносить воспоминания, пробуждаемые в ней видом этого усталого человека, непреклонно увеличивавшаяся лысина которого уже подталкивала его к бездне преждевременной старости, и полковника Геринельдо Маркеса изводили несправедливым пренебрежением до тех пор, пока он не начал приходить только в исключительных случаях, а потом он и совсем исчез — его разбил паралич. Замкнутый, молчаливый, чуждый новым веяниям жизни, наполнявшим дом, полковник Аурелиано Буэндиа мало-помалу понял, что секрет спокойной старости — это не что иное, как заключение честного союза с одиночеством. Он вставал в пять часов утра, после неглубокото, похожего на забытье сна, выпивал на кухне свою всегдашнюю чашку черного кофе и запирался на все утро в мастерской, а в четыре часа дня проходил по галерее, волоча за собой табуретку, не обращая никакого внимания ни на пламенеющие пожаром кусты роз, ни на разлитое вокруг сияние клонящегося к закату солнца, ни на высокомерный вид Амаранты, неизбывная тоска которой издавала явственно различимый в тишине наступающего вечера шум кипящей в котле воды, и сидел на улице возле двери до тех пор, пока позволяли москиты. Однажды кто-то из прохожих осмелился нарушить его одиночество.

— Что поделываете, полковник?

— Да вот сижу, — отвечал он, — жду, когда понесут мимо гроб с моим телом.

Итак, беспокойство, вызванное в некоторых кругах тем, что в связи с коронованием Ремедиос Прекрасной имя полковника Аурелиано Буэндиа снова появилось у всех на устах, не имело под собой реального основания. Однако многие придерживались другого мнения. Не ведая о нависшей над ними трагедии, жители Макондо радостными толпами запрудили городскую площадь. Веселые безумства карнавала достигли уже апогея, и Аурелиано Второй, осуществивший наконец свою мечту одеться тигром, ходил среди необъятной толпы, охрипнув от беспрестанного рычания, когда вдруг на дороге из долины показалась большая группа ряженых; они несли на золоченых носилках женщину, пленительнее которой не могло представить себе человеческое воображение. Мирные жители Макондо на минуту сняли свои маски, стараясь разглядеть получше ослепительное создание в короне из изумрудов и в горностаевой мантии; оно казалось облеченным истинной монаршей властью, а не той мишурной, что создается из блесток и жатой бумаги. В толпе было немало людей, достаточно проницательных, чтобы заподозрить подвох. Но Аурелиано Второй тотчас же положил конец замешательству: он объявил вновь прибывших почетными гостями и с соломоновой мудростью усадил Ремедиос Прекрасную и королеву-самозванку на одном пьедестале. До полуночи пришельцы, одетые бедуинами, принимали участие в общем ликовании и даже внесли в празднество свой вклад — великолепную пиротехнику и виртуозную акробатику, которые заставили всех вспомнить о давно забытом искусстве цыган. Но скоро, в разгар веселья, хрупкое равновесие было нарушено.

— Да здравствует либеральная партия! — выкрикнул чей-то голос. — Да здравствует полковник Аурелиано Буэндиа!

Вспышки выстрелов затмили блеск фейерверочных огней, крики ужаса заглушили музыку, ликование сменилось паникой. Еще много лет спустя в народе говорили, что свита королевы-самозванки была на самом деле эскадроном регулярных войск и под пышными бурнусами бедуинов были спрятаны карабины уставного образца. Правительство в чрезвычайном декрете отвергло это обвинение и пообещало провести строгое расследование кровавого события. Но истина так и не была выяснена, и победила версия о том, что свита королевы, не будучи ничем на это вызвана, по знаку своего командира развернулась в боевой порядок и безжалостно расстреляла толпу. Когда спокойствие было восстановлено, в городе не оказалось ни одного из мнимых бедуинов, а на площади остались лежать — убитые и раненые — пять паяцев, четыре коломбины, шестнадцать карточных королей, один черт, три музыканта, два пэра Франции и три японские императрицы. Среди сумятицы и всеобщей паники Хосе Аркадио Второму удалось укрыть в безопасном месте Ремедиос, а Аурелиано Второй принес домой на руках королеву-самозванку в разорванном платье и в испачканной кровью горностаевой мантии. Она звалась Фернанда дель Карпио. Ее выбрали как самую красивую из пяти тысяч прекраснейших женщин страны и привезли в Макондо, пообещав провозгласить королевой Мадагаскара. Урсула ходила за ней, словно за родной дочерью. Город, вместо того чтобы осудить девушку, проникся сочувствием к ее наивности. Через полгода после бойни на площади, когда выздоровели раненые и увяли последние цветы на братской могиле, Аурелиано Второй отправился за Фернандой дель Карпио в далекий город, где она жила со своим отцом, привез ее в Макондо и сыграл с ней шумную свадьбу, которая длилась целых двадцать дней.

* * *

Через два месяца их супружеству чуть было не пришел конец, потому что Аурелиано Второй, пытаясь загладить свою вину перед Петрой Котес, распорядился сфотографировать ее в наряде королевы Мадагаскара. Когда Фернанда узнала об этом, она сложила свое приданое обратно в сундуки и, ни с кем не попрощавшись, уехала из Макондо. Аурелиано Второй догнал ее на дороге в долину. После долгих, унизительных просьб и обещаний исправиться ему удалось вернуть жену домой, а от любовницы он снова ушел.

Петра Котес, уверенная в своих силах, не проявила никакого беспокойства. Ведь это она сделала его мужчиной. Он был еще ребенком, ничего не ведающим о настоящей жизни, с головой, набитой разными фантазиями, когда она извлекла его из комнаты Мелькиадеса и определила ему место в мире. Он родился скрытным, нелюдимым, склонным к одиноким размышлениям, а она создала ему новый — совсем другой характер: живой, общительный, открытый; она вселила в него радость жизни, привила ему любовь к шумному веселью и мотовству и в конце концов превратила — внешне и внутренне — в того мужчину, о котором мечтала для себя с отроческих лет. Потом он женился — так рано или поздно поступают все сыновья. Он долго не осмеливался сообщить ей, что собирается жениться. И при этом вел себя совсем по-детски: то и дело осыпал ее незаслуженными попреками, придумывал какие-то обиды, надеясь, что Петра Котес порвет с ним сама. Однажды, когда Аурелиано Второй бросил своей возлюбленной очередное несправедливое обвинение, она обошла ловушку и поставила точки над «i».

— Все дело в том, — сказала Петра Котес, — что ты хочешь жениться на королеве.

Пристыженный Аурелиано Второй разыграл сцену гнева, объявил себя человеком непонятым и незаслуженно оскорбленным и перестал посещать дом любовницы. Петра Котес ни на мгновение не утратила своего великолепного спокойствия, подобного спокойствию отдыхающего зверя, она слушала доносившиеся к ней музыку, звуки фанфар, гомон бурного свадебного пира так, словно все это было лишь одной из новых шалостей Аурелиано Второго. Тем, кто высказывал ей сочувствие, она отвечала безмятежной улыбкой. «Не тревожьтесь, — говорила она им. — Королевы у меня на побегушках». Соседке, предложившей ей зажечь заговоренные свечи перед портретом утраченного любовника, она сказала уверенно и загадочно:

— Единственная свеча, из-за которой он вернется, горит не угасая.

Как она и предполагала, Аурелиано Второй появился в ее доме, лишь только отошел медовый месяц. С ним были его всегдашние приятели и бродячий фотограф, а также платье и запачканная кровью горностаевая мантия, в которые Фернанда нарядилась, отправляясь на карнавал. Под шум веселой пирушки Аурелиано Второй заставил Петру Котес одеться королевой, провозгласил ее единственной и пожизненной владычицей Мадагаскара, приказал сфотографировать и раздал фотографии своим друзьям. Петра Котес не только сразу же согласилась принять участие в этой игре, но в глубине души почувствовала жалость к своему любовнику, решив, что он, видимо, немало натерпелся, если придумал такой необычный способ примирения. В семь часов вечера, так и оставшись в наряде королевы, она приняла Аурелиано Второго у себя в постели. Он не был женат еще и двух месяцев, но Петра Котес сразу заметила, что дела на супружеском ложе идут неважно, и испытала сладкое удовлетворение от сознания свершившейся мести. Однако через два дня, когда Аурелиано Второй, не осмелившись явиться лично, прислал к ней посредника оговорить условия, на которых они расстанутся, Петра Котес поняла, что ей потребуется больше терпения, чем она предполагала, потому что ее любовник, похоже, собирается принести себя в жертву внешним приличиям. Но даже и тут Петра Котес не изменила своему спокойствию. Безропотность, с которой она шла навстречу желанию Аурелиано Второго, лишь подтвердила сложившееся у всех представление о ней как о бедной, достойной сочувствия женщине; в память о любимом у нее осталась только пара лаковых ботинок — в них, по его собственным словам, он хотел бы лежать в гробу. Петра Котес обернула ботинки тряпками, уложила в сундук и приготовилась терпеливо ждать, не поддаваясь отчаянию.

— Рано или поздно он должен прийти, — сказала она себе, — хотя бы для того, чтобы надеть эти ботинки.

Ей не пришлось дожидаться так долго, как она думала. По правде говоря, Аурелиано Второй уже в первую брачную ночь понял, что вернется к Петре Котес значительно раньше, чем возникнет необходимость надеть лаковые ботинки: дело в том, что Фернанда оказалась женщиной не от мира сего. Она родилась и выросла за тысячу километров от моря, в мрачном городе, на каменных улочках которого в те ночи, когда бродят привидения, еще можно было слышать, как стучат колеса призрачных карет, уносящих призраки вице-королей. Каждый вечер, в шесть часов, с тридцати двух колоколен этого города раздавался унылый погребальный звон. В старинный дом колониальной постройки, облицованный надгробными плитами, никогда не заглядывало солнце. От крон кипарисов на дворе, от сочащихся сыростью аркад тубероз в саду, от выцветших штор в спальнях веяло мертвенным покоем. Из внешнего мира к Фернанде, вплоть до самого ее отрочества, не доносилось ничего, кроме меланхолических звуков пианино, раздававшихся в соседнем доме, где кто-то год за годом, изо дня в день, добровольно лишал себя удовольствия поспать в часы сиесты. Сидя у постели больной матери, лицо которой от пыльного света витражей казалось зелено-желтым, она слушала методические, упорные, наводящие тоску гаммы и думала, что эта музыка звучит где-то там, в далеком мире, пока она изнуряет себя здесь, сплетая погребальные венки. Мать, покрытая испариной после очередного приступа лихорадки, рассказывала ей о блестящем прошлом их рода. Совсем еще ребенком, в одну из лунных ночей, Фернанда увидела, как через сад прошла к часовне прекрасная женщина в белом. Это мимолетное видение особенно взволновало девочку, потому что у нее внезапно возникло чувство своего полного сходства с незнакомкой, словно то была она сама, но лишь двадцать лет спустя. «Это твоя прабабка, королева, — объяснила ей мать, перемежая свои слова кашлем. — Она умерла потому, что, срезая в саду туберозы, отравилась их запахом». Через много лет, когда Фернанда снова стала ощущать свое сходство с прабабкой, она усомнилась, в самом ли деле та являлась ей в детстве, но мать побранила девушку за неверие.

— Наше богатство и могущество неизмеримы, — сказала мать. — Придет день, и ты станешь королевой.

Фернанда поверила ее словам, хотя дома на длинный, покрытый тонкой скатертью и уставленный серебром стол ей подавали обычно только чашечку шоколада на воде и одно печенье. Она грезила о легендарном королевстве до самого дня свадьбы, несмотря на то, что ее отец, дон Фернандо, вынужден был заложить дом, чтобы купить ей приданое. Эти мечты не были порождены ни наивностью, ни манией величия. Просто девушку так воспитали. С тех пор как Фернанда помнила себя, она всегда ходила на золотой горшок с фамильным гербом. Когда ей исполнилось двенадцать лет и она в первый раз покинула дом, чтобы отправиться в монастырскую школу, ее усадили в экипаж, а ехать надо было всего два квартала. Подруги ее по классу удивлялись, что новенькая сидит в стороне от них, на стуле с очень высокой спинкой, и не присоединяется к ним даже во время перемен. «Она не такая, как вы, — объясняли им монахини. — Она будет королевой». Подруги поверили в это, потому что уже тогда Фернанда была самой красивой, благородной и скромной девицей из всех, каких они видели в своей жизни. Прошло восемь лет, и, научившись писать стихи по-латыни, играть на клавикордах, беседовать о соколиной охоте с кабальеро и об апологетике[15] с архиепископом, обсуждать государственные дела с иностранными правителями, а дела божественные — с папой, она возвратилась под родительский кров и снова взялась за плетение погребальных венков. Дом она нашла опустошенным. В нем остались только самая необходимая мебель, канделябры и серебряный сервиз, все остальное пришлось постепенно распродать — ведь надо было платить за обучение. Мать ее умерла от приступа лихорадки. Отец, дон Фернандо, весь в черном, в тугом крахмальном воротничке и с золотой цепочкой от часов поперек груди, выдавал ей по понедельникам серебряную монету на домашние расходы и уносил сплетенные за неделю погребальные венки. Большую часть дня он просиживал, запершись в кабинете, а в тех редких случаях, когда выходил в город, всегда возвращался до шести часов, чтобы успеть помолиться вместе с дочерью. Никогда Фернанда ни с кем не дружила. Никогда не слышала о том, что страна истекает кровью в войнах. Никогда не переставала слышать ежедневные упражнения на пианино. Она начинала уже терять надежду сделаться королевой, как вдруг однажды у парадного входа раздались два нетерпеливых удара дверным молотком; Фернанда открыла двери представительному военному с чрезвычайно учтивыми манерами, на щеке у него был шрам, а на груди золотая медаль. Он заперся с ее отцом в кабинете. Через два часа дон Фернандо пришел к ней в комнату. «Собирайся, — сказал он. — Тебе придется отправиться в далекое путешествие». Вот так Фернанду и привезли в Макондо, где жизнь одним ударом грубо и безжалостно обрушила на нее всю тяжесть той реальной действительности, которую родители так ловко скрывали от дочери в течение многих лет. Возвратившись домой, она заперлась в своей комнате и долго плакала, не внемля мольбам и объяснениям дона Фернандо, пытавшегося излечить рану, нанесенную ее сердцу неслыханным издевательством. Фернанда уже решила, что не покинет своей спальни до самой смерти, но тут за ней приехал Аурелиано Второй. Ему невероятно повезло, ведь, оглушенная возмущением, в ярости от своего позора, Фернанда солгала ему, чтобы он никогда не смог узнать, кто она такая. Отправляясь на поиски незнакомки, Аурелиано Второй располагал только двумя достоверными приметами: у нее характерный выговор уроженки гор и по профессии она плетельщица погребальных венков. Он искал, не щадя своих сил. С той же безумной отвагой, с которой Хосе Аркадио Буэндиа пересек горный хребет, чтобы основать Макондо, с той же слепой гордыней, с которой полковник Аурелиано Буэндиа вел свои бесполезные войны, с тем же безрассудным упорством, с которым Урсула боролась за жизнь своего рода, искал Аурелиано Второй Фернанду, ни на минуту не падая духом. Он спрашивал, где продаются погребальные венки, и его вели из одного дома в другой, чтобы он мог выбрать лучшие. Он спрашивал, где живет самая красивая женщина, когда-либо существовавшая на земле, и все матери приводили его к своим дочерям. Он блуждал по ущельям неясности, по заповедникам вычеркнутого из памяти, по лабиринтам разочарований. Он прошел через желтую пустыню, где эхо повторяло его мысли, а тоска рождала призрачные видения. После многих недель бесплодных поисков он попал в неизвестный город, где все колокола звонили, как по умершему. Он сразу же узнал, хотя никогда раньше их не видел и ничего о них не слышал, и стены, разъеденные солью северных ветров, и дряхлые балконы из трухлявого, почерневшего дерева, и прибитый у входной двери кусочек картона с почти смытой дождями надписью, печальнее которой не было на свете: «Продаются погребальные венки». С этой минуты и до того ледяного утра, когда Фернанда под охраной матери игуменьи навсегда оставила свой дом, прошло так мало времени, что монахини едва успели сшить приданое и уложить в сундуки канделябры, серебряный сервиз, золотой горшок и бесчисленные и бесполезные обломки затянувшегося на два века фамильной катастрофы. Дон Фернандо отклонил предложение сопровождать невесту. Он пообещал приехать в Макондо позже, когда расплатится по своим обязательствам, и, благословив дочь, тут же снова заперся в кабинете, откуда стал посылать ей короткие письма с траурными виньетками и родовым гербом, — эти письма впервые установили некое духовное общение между отцом и дочерью. Для Фернанды день отъезда сделался днем ее подлинного рождения. Для Аурелиано Второго он стал почти одновременно и началом и концом счастья.

Фернанда привезла с собой прелестный календарь, украшенный золочеными цветочками, в котором ее духовник пометил фиолетовыми чернилами даты воздержания от исполнения супружеского долга. За вычетом страстной недели, воскресений, первой пятницы каждого месяца, дней, обязательных для посещения месс, для постов и обетов воздержания, а также тех чисел, что выпадают из-за периодических недомоганий, в нем оставалось всего сорок два пригодных дня, разбросанных там и сям среди густого леса фиолетовых крестов. Аурелиано Второй, не сомневавшийся, что время повалит на землю эту колючую изгородь, затянул свадебное празднество дольше предусмотренного срока. Устав от огромного количества пустых бутылок из-под шампанского и бренди, которые ей без конца приходилось отправлять мусорщику, чтобы они не завалили весь дом, и в то же время заинтригованная тем, что новобрачные ложатся спать в разный час и в разных комнатах, а фанфары и музыка не затихают и убой скота все продолжается, Урсула вспомнила свой собственный опыт и спросила Фернанду, нет ли случайно и у нее пояса целомудрия, ведь рано или поздно он вызовет в городе насмешки, а это может плохо кончиться. Но Фернанда призналась, что просто ждет, пока минуют две недели после свадьбы, и тогда уже позволит себе первое общение с мужем. Когда прошел этот срок, она действительно открыла дверь своей спальни, готовясь принести себя в жертву во искупление грехов, и Аурелиано Второй увидел самую прекрасную в мире женщину с глазами испуганной лани и с длинными волосами цвета меди, рассыпавшимися по подушке. Очарованный этим зрелищем, он не сразу заметил, что Фернанда нарядилась в белую, доходящую до щиколоток рубаху с длинными рукавами и с большим, круглым, искусно обметанным отверстием на уровне живота. Аурелиано Второй не мог удержаться от смеха.

— Это самая непристойная штука из всего, что я видел в своей жизни, — вскричал он с хохотом, который был слышен во всем доме. — Я взял в жены монашенку.

Через месяц, так и не добившись от жены, чтобы она сняла белую рубаху, он отправился фотографировать Петру Котес в наряде королевы. Позже, когда ему удалось вернуть Фернанду в дом, она в пылу примирения уступила его желаниям, но не сумела дать ему то успокоение, о котором он мечтал, отправляясь искать ее в город тридцати двух колоколен. С ней он обрел лишь чувство глубокого отчаяния. Однажды ночью, незадолго до того, как родился их первенец, Фернанда поняла, что муж тайком от нее вернулся в объятия Петры Котес.

— Да, ты права, — признался он. И объяснил ей тоном полнейшего самоотречения: — Я должен был так поступить, чтобы скот продолжал плодиться.

Конечно, прошло некоторое время, прежде чем она поверила столь необычному объяснению, но когда Аурелиано Второй наконец добился этого, предъявив ей доказательства, выглядевшие неопровержимыми, Фернанда потребовала от него лишь одного — обещания, что он не позволит себе умереть в постели любовницы. И они продолжали жить втроем, не мешая друг другу: Аурелиано Второй был обязателен и нежен с обеими, Петра Котес наслаждалась своей победой, а Фернанда делала вид, что не знает правды.

Но хотя с мужем Фернанда и заключила союз, найти общий язык с остальными Буэндиа ей так и не удалось. Тщетно просила ее Урсула выбросить черный шерстяной капот, который Фернанда всякий раз надевала утром, если ночью ей пришлось выполнять супружеские обязанности. Этот капот уже вызывал перешептывания соседей. Также не смогла Урсула заставить Фернанду пользоваться купальней и уборной и уговорить ее продать золотой горшок полковнику Аурелиано Буэндиа на изготовление рыбок. Амаранту выводили из себя неправильное произношение Фернанды, ее привычка употреблять эвфемизмы, и она всегда разговаривала с ней на каком-то непонятном языке.

— Онафа изфи техфе ктофо вофорофотитфи носфо отфо свофоефегофо жефе дерьфемафа, — изрекала вдруг Амаранта.

Однажды, рассерженная явной насмешкой, Фернанда спросила, что означает эта тарабарщина, и Амаранта ответила ей без всяких эвфемизмов:

— Я говорю, что ты из тех, кто путает задницу с великим постом.

С того дня они больше не сказали друг другу ни слова. А в случае крайней необходимости договаривались с помощью записок или через посредников. Невзирая на явную враждебность к ней семьи мужа, Фернанда не отказалась от намерения привить Буэндиа благородные обычаи своих предков. Она покончила с привычкой есть на кухне и когда кому вздумается и возложила на всех обязанность являться в строго определенные часы в столовую к большому столу, накрытому белоснежной скатертью и уставленному канделябрами и серебром. Превращение акта еды, который Урсула всегда считала одним из самых немудреных дел повседневной жизни, в торжественную церемонию создало в доме такую невыносимо чинную атмосферу, что против нее восстал даже молчаливый Хосе Аркадио Второй. Тем не менее новый порядок восторжествовал, так же как и другое нововведение — обязательно читать перед ужином молитву; оно привлекло внимание соседей, и скоро распространился слух, что Буэндиа садятся за стол не как остальные смертные и превратили трапезу в богослужение. Даже суеверия Урсулы, рожденные скорее мгновенным вдохновением, чем традициями, вступили в противоречие с навсегда определенными и жестко расписанными для каждого отдельного случая суевериями, унаследованными Фернандой от родителей. Пока Урсула хорошо владела всеми своими пятью чувствами, кое-что из старых обычаев все же оставалось в силе, и жизнь семьи еще испытывала воздействие ее смелых решений, но когда Урсула перестала видеть и бремя годов вынудило ее удалиться от дел, стена строгости, которую Фернанда начала возводить вокруг дома с момента своего появления в нем, замкнулась, и уже никто, кроме Фернанды, не был вправе вершить судьбы семьи. Торговлю кондитерскими изделиями и фигурками из леденца, которую продолжала вести по желанию Урсулы Санта София де ла Пьедад, Фернанда расценила как недостойное занятие и не замедлила положить ей конец. Двери дома, прежде распахнутые настежь с рассвета до часа отхода ко сну, стали закрываться сначала на время сиесты под тем предлогом, что солнце нагревает спальни, а потом затворились навсегда. Пучок алоэ и колосьев, со времен основания Макондо висевший на притолоке, был заменен нишей с сердцем Иисусовым. Полковник Аурелиано Буэндиа заметил эти новшества и понял, куда они ведут. «Мы превращаемся в аристократов, — протестовал он. — Эдак мы снова пойдем войной на консерваторов, только с тем, чтобы посадить на их место короля». Фернанда весьма тактично старалась избежать столкновения с ним. В глубине души она, конечно, возмущалась его независимостью и сопротивлением, которое он оказывал вводимым ею строгим правилам. Она приходила в отчаяние от его чашки кофе в пять утра, от беспорядка в мастерской, от изношенного до дыр плаща, от обычая сидеть вечерами на улице у дверей дома. Но Фернанда была вынуждена мириться с этой разболтанной деталью фамильного механизма, потому что хорошо знала: полковник — укрощенный годами и разочарованиями дикий зверь, и в приступе старческого возмущения он может вырвать с корнем все, на чем держится дом. Когда муж выразил желание дать их первенцу имя прадеда, она еще не осмелилась протестовать, ведь к тому времени она прожила в семье всего лишь год. Но когда у них родилась первая дочка, Фернанда прямо заявила, что назовет ее Ренатой, в честь своей матери. Урсула потребовала наречь младенца Ремедиос. После ожесточенного спора, в котором Аурелиано Второй выполнял роль забавляющегося посредника, дочку окрестили Ренатой Ремедиос. Но мать звала ее Ренатой, а все остальные Меме — сокращенным именем от Ремедиос.

На первых порах Фернанда молчала о своих родителях, но потом начала создавать идеализированный образ своего отца. В столовой она то и дело заводила о нем разговор, изображая его человеком исключительным, отрекшимся от мирской суеты и постепенно превращающимся в святого. Аурелиано Второй, удивленный столь неумеренным возвеличением тестя, не мог удержаться от соблазна и за спиной супруги отпускал по его адресу разные шуточки. Остальные следовали его примеру. Даже сама Урсула, так ревностно охранявшая семейный мир и втайне страдавшая от домашних раздоров, позволила себе сказать однажды, что ее маленькому внуку обеспечен папский престол, потому что он «внук святого и сын королевы и скотокрада». Несмотря на зубоскальство веселых заговорщиков, дети Аурелиано Второго привыкли думать о своем дедушке как о легендарном существе, посылающем им письма с благочестивыми стихами, а к рождеству — ящик подарков, такой большой, что каждый раз его с трудом втаскивают в двери. Дон Фернандо отправлял своим внукам последние обломки родового имения. Из них в детской соорудили алтарь со святыми в натуральную величину, стеклянные глаза придавали этим фигурам пугающе живой вид, а их искусно расшитая суконная одежда была лучше всего, что когда-либо носили в Макондо. Мало-помалу погребальное великолепие древних и мрачных господских покоев перекочевало в светлый дом Буэндиа. «К нам переслали уже все семейное кладбище, — заметил как-то Аурелиано Второй. — Не хватает только плакучих ив и надгробных плит». Хотя в ящиках деда никогда не было ничего такого, с чем можно играть, дети все равно целый год нетерпеливо ждали декабря, потому что как ни говори, а появление старинных и всегда неожиданных вещей вносило в их жизнь разнообразие. На десятое рождество, когда маленького Хосе Аркадио уже готовились отправить в семинарию, прибыл — несколько раньше, чем всегда, — крепко заколоченный и промазанный по швам смолой для предохранения от влаги огромный дедушкин ящик; надпись из готических букв адресовала его высокородной сеньоре донье Фернанде дель Карпио де Буэндиа. Пока Фернанда читала в спальне письмо, дети бросились открывать ящик. Как обычно, им помогал Аурелиано Второй. Они соскоблили смолу, вытащили гвозди, сняли предохранительный слой опилок и обнаружили под ним длинный сундук, завинченный медными винтами. Отвинтив все восемь винтов, Аурелиано Второй вскрикнул и едва успел оттолкнуть детей в сторону — под приподнятой свинцовой крышкой он увидел дона Фернандо, одетого в черное и с распятием на груди; он медленно тушился в пенистом, бурлящем соусе из червей, и кожа на нем то и дело лопалась со звуком зловонной отрыжки.

Вскоре после рождения Ренаты правительство неожиданно распорядилось, по случаю очередной годовщины Неерландского перемирия, отпраздновать юбилей полковника Аурелиано Буэндиа. Подобное решение так не вязалось со всей официальной политикой, что полковник без колебания выступил против него и отказался от чествования. «Я в первый раз слышу слово «юбилей», — сказал он. — Но что бы оно ни значило, это явное издевательство». Тесная мастерская ювелира наполнилась разного рода посланцами. Снова появились, на сей раз значительно более старые и гораздо более торжественные, чем прежде, адвокаты в черных сюртуках, те самые, которые в былую пору словно вороны кружились вокруг полковника. Увидев их, он вспомнил то время, когда они приезжали к нему, чтобы завести войну в тупик, и не смог вынести цинизма их славословий. Он потребовал оставить его в покое, заявив, что он не борец за свободу нации, как они утверждают, а простой ремесленник без прошлого, чья единственная мечта — умереть от усталости, забытым и нищим, среди своих золотых рыбок. Больше всего его возмутило сообщение, что президент республики собирается лично присутствовать на торжествах в Макондо и вручить ему орден Почета. Полковник Аурелиано Буэндиа велел передать президенту слово в слово: он будет нетерпеливо ждать этой запоздалой, но заслуженной оказии, чтобы влепить президенту пулю в лоб — не в наказание за все злоупотребления и беззакония его правительства, а за неуважение к старику, который никому не делает зла. Он произнес свою угрозу с такой горячностью, что президент республики в последнюю минуту передумал ехать и отправил ему орден с личным представителем. Полковник Геринельдо Маркес, осаждаемый с разных сторон, уступил просьбам и требованиям и покинул ложе паралитика, надеясь переубедить старого товарища по оружию. Когда тот увидел качалку, которую несли четыре человека, и своего друга, восседающего на ней среди больших подушек, он ни на мгновение не усомнился, что полковник Геринельдо Маркес, с молодых лет деливший с ним все победы и поражения, преодолел свои немочи с единственной целью — поддержать его в принятом решении. Но, узнав истинную причину визита, он велел вынести качалку из мастерской вместе с полковником Геринельдо Маркесом.
— Слишком поздно убеждаюсь я, — заметил он ему, — что оказал бы тебе великое благо, если бы позволил тебя расстрелять.
Таким образом, юбилей был проведен без участия кого-либо из семьи Буэндиа. С неделей карнавала он совпал совершенно случайно, но никому не удалось выбить из головы полковника Аурелиано Буэндиа прямую мысль, что это совпадение тоже было предусмотрено правительством, желавшим усугубить глумление. В своей уединенной мастерской он слышал военную музыку, залпы артиллерийского салюта, перезвон колоколов и отрывки фраз из речей, произнесенных перед домом по поводу присвоения улице его имени. Глаза полковника Аурелиано Буэндиа увлажнились слезами возмущения и бессильного гнева, и в первый раз с момента своего поражения он пожалел о том, что уже не обладает отвагой молодости, чтобы начать кровопролитную войну и уничтожить всякий след власти консерваторов. Еще не умолкло эхо чествований, когда в дверь мастерской постучала Урсула.
— Не мешайте мне, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Я занят.
— Открой. — Голос Урсулы звучал спокойно, буднично. — Это не имеет никакого отношения к празднику.
Тогда он отодвинул засов и увидел в коридоре семнадцать мужчин разного обличья, типа и цвета, но с общим для всех одиноким видом, по которому их сразу можно было узнать в любом месте земного шара. То были его сыновья. Не сговариваясь заранее, даже еще не зная друг друга, они явились из самых дальних уголков побережья, привлеченные слухами о юбилее. Все они с гордостью носили имя Аурелиано и фамилии матерей. За те три дня, что вновь прибывшие, к радости Урсулы и негодованию Фернанды, провели в доме, они успели все перевернуть вверх дном, как хорошая война. Амаранта разыскала в старых бумагах книжечку, куда Урсула в свое время внесла даты их рождений и крестин и напротив каждого имени приписала адрес. С помощью этого списка можно было воскресить в памяти все двадцать лет войны. Проследить все ночные походы полковника, начиная с того утра, когда он вышел из Макондо во главе двадцати одного человека в погоне за химерой восстания, и кончая последним его возвращением домой в заскорузлом от крови плаще. Аурелиано Второй не упустил случая отпраздновать приезд родственников шумным пиром с шампанским и аккордеоном, это празднество сочли запоздалым ответом на злосчастный карнавал, организованный к юбилею. Гости превратили в черепки половину всех ваз в доме, поломали розовые кусты, гоняясь за быком, которого собирались качать на одеяле, перестреляли всех кур, заставили Амаранту танцевать грустные вальсы Пьетро Креспи, а Ремедиос — надеть брюки и взобраться на шест за призом и впустили в столовую вымазанную жиром свинью, которая сбила с ног Фернанду; но никто не жаловался на эти напасти, потому что землетрясение, перевернувшее весь дом, оказалось целительным. Полковника Аурелиано Буэндиа, сначала встретившего своих сыновей с недоверием и даже усомнившегося в родословной кое-кого из них, позабавили их выходки, и перед отъездом он подарил каждому по золотой рыбке. А нелюдимый Хосе Аркадио Второй пригласил кузенов на петушиные бои, и это чуть не окончилось трагедией, потому что многие из Аурелиано были великими знатоками разных махинаций петуховодов и тотчас же обнаружили мошеннические проделки падре Антонио Исабеля. Аурелиано Второй, увидев, какие безграничные возможности для гулянок и веселья открывает такая обширная родня, решил, что все они должны остаться работать у него. Согласился на его предложение только один Аурелиано Печальный, огромный мулат, отличавшийся энергией и исследовательскими наклонностями своего деда; он объездил полмира в поисках счастья, и ему было все равно, где жить. Остальные, хотя они еще не обзавелись семьей, считали, что уже избрали свой жребий. Все они были умелыми ремесленниками, хозяевами в своем доме и мирными людьми. В среду, в первый день великого поста, перед тем как сыновьям полковника снова разъехаться по всему побережью, Амаранта заставила их надеть воскресное платье и пойти с ней в церковь. Скорее для забавы, чем из благочестия, они позволили подвести себя к исповедальне, где падре Антонио Исабель начертал каждому пеплом крест на лбу. Когда они вернулись домой, самый младший из них хотел было стереть крест, но оказалось, что знак на его лбу неизгладим так же, как и знаки на лбах других братьев. Пустили в ход воду и мыло, песок и мочалку и, наконец, пемзу и жавель, но так и не смогли уничтожить кресты. Напротив, Амаранта и все остальные, кто был в церкви, стерли свои без всякого труда. «Тем лучше, — сказала Урсула, прощаясь с братьями. — Теперь уж никто вас не спутает». Они уехали всей толпой, предшествуемые оркестром и пуская в воздух ракеты, и оставили в городе впечатление, что род Буэндиа имеет семя еще на многие века. Аурелиано Печальный выстроил на окраине города фабрику льда, о которой мечтал безумный изобретатель Хосе Аркадио Буэндиа.
Месяц спустя после своего прибытия в Макондо, когда все уже его узнали и полюбили, Аурелиано Печальный бродил по городу в поисках подходящего жилища для матери и незамужней сестры (она не была дочерью полковника) и заинтересовался большим, нескладным и ветхим зданием в углу площади, которое казалось нежилым. Он спросил, кто хозяин дома, ему ответили, что дом ничей, раньше в нем жила одинокая вдова, питавшаяся землей да известкой со стен, в последние перед смертью годы ее видели на улице только дважды, она в шляпе из крошечных искусственных цветов и туфлях цвета старого серебра шла через площадь к почтовой конторе отправить письма епископу. Аурелиано Печальный узнал, что делила кров с вдовой лишь бессердечная служанка, которая убивала собак, кошек и любых животных, проникавших в дом, и выбрасывала их трупы на улицу, надеясь извести весь город смрадом разложения. С тех пор как солнце превратило в мумию последний выброшенный ею труп, прошло так много времени, что все были уверены: хозяйка дома и служанка умерли задолго до окончания войны, и если дом еще стоит, то лишь потому, что давно уже не было ни суровой зимы, ни урагана. Двери с изъеденными ржавчиной петлями держались, казалось, только на опутавшей их паутине, оконные рамы набухли от сырости, в трещинах, избороздивших цементный пол галереи, росли трава и полевые цветы, сновали ящерицы и разные гады — все как будто подтверждало, что здесь, по крайней мере, лет пятьдесят никто не живет. Нетерпеливому Аурелиано Печальному хватило бы и половины этих доказательств, чтобы решиться войти в дом. Он толкнул плечом парадную дверь, и трухлявое дерево рухнуло к его ногам бесшумным обвалом из пыли и земли, которую натаскали термиты, устроившие в досках свои гнезда. Аурелиано Печальный задержался у порога, выжидая, пока рассеется облако пыли, и когда это произошло, он увидел в центре гостиной истощенную женщину, одетую по моде прошлого века, с голым черепом, на котором торчало несколько желтоватых былинок, с большими, все еще прекрасными глазами, где угасли последние звезды надежды, с морщинистым, иссушенным одиночеством лицом.

Потрясенный этим видением из потустороннего мира, Аурелиано Печальный с трудом осознал, что женщина целится в него из старого пистолета военного образца.
— Простите, — сказал он шепотом.
Она все стояла неподвижно посреди набитой старым хламом комнаты, внимательно изучая этого гиганта с квадратными плечами и крестом из пепла на лбу, и сквозь дымку пыли он предстал ей в дымке былых времен с двустволкой за спиной и связкой кроликов в руке.
— Нет! Ради Бога! — воскликнула она хриплым голосом. — Жестоко напоминать мне об этом теперь.
— Я хотел бы снять дом, — сказал Аурелиано Печальный.
Тогда женщина снова подняла пистолет, твердой рукой направила его на крест из пепла и с непреклонной решимостью взвела курок.
— Уходите, — приказала она.
Вечером, за ужином, Аурелиано Печальный поведал о случившемся семье, и, совершенно подавленная его сообщением, Урсула прослезилась. «Боже правый! — воскликнула она, хватаясь за голову. — Она еще жива!»
Время, войны, бесчисленные каждодневные несчастья заставили ее позабыть о Ребеке. Единственным человеком, который ни на минуту не переставал сознавать, что Ребека жива, была неумолимая и постаревшая Амаранта. Она думала о Ребеке по утрам, когда просыпалась от ледяного холода в сердце на своей одинокой постели, думала, когда намыливала увядшие груди и тощий живот, надевала на себя юбки и корсажи из белого полотна — материи старух — и когда меняла на руке черную повязку страшного искупления. Всегда, каждый час, спала ли она или бодрствовала, в самые возвышенные и в самые низменные минуты, Амаранта думала о Ребеке; одиночество привело в порядок ее воспоминания — сожгло свалявшиеся груды разного наводящего тоску мусора, накопленного жизнью в ее сердце, очистило, возвеличило и сделало бессмертными другие, горчайшие воспоминания. От Амаранты узнала о существовании Ребеки Ремедиос Прекрасная. Каждый раз, когда они проходили мимо ветхого дома, Амаранта рассказывала девушке о каком-нибудь неприятном или постыдном случае, связанном с именем соперницы, пытаясь этим путем заставить Ремедиос разделить с ней изнуряющую ее злобу, чтобы злоба эта осталась жить и после смерти самой Амаранты, однако попытки ее окончились неудачей, ибо Ремедиос Прекрасной были чужды всякие страсти, и особенно страсти, волновавшие других. Урсула при мысли о Ребеке испытала чувства, противоположные тем, что наполняли Амаранту: Ребека явилась ей как воспоминание, освобожденное от всего дурного; образ бедного маленького создания, доставленного в Макондо вместе с побрякивающими в мешке костями его родителей, взял верх над памятью о позорном поступке, который сделал Ребеку недостойной принадлежить к роду Буэндиа. Аурелиано Второй решил, что надо вернуть Ребеку в дом и заботиться о ней, но его доброму намерению не суждено было осуществиться из-за непоколебимого упрямства Ребеки: слишком много лет она страдала и бедствовала, завоевывая себе привилегии одиночества, и не была расположена менять их на беспокойную старость под сенью чужого милосердия, с его фальшивыми усладами.

В феврале, когда в Макондо снова приехали шестнадцать сыновей полковника Аурелиано Буэндиа, все еще отмеченные крестами из пепла, Аурелиано Печальный, под шум гулянки, рассказал им о Ребеке, и они за несколько часов восстановили былой внешний вид ее дома, сменили двери и оконные рамы, окрасили фасад в светлые, веселые тона, укрепили стены подпорками и наново зацементировали пол галереи, но не получили разрешения перенести свою деятельность внутрь здания. Ребека даже не подошла к дверям. Дождалась, пока братья кончили свой скоропалительный ремонт, подсчитала стоимость его и отправила им с Архенидой, все еще жившей у нее старой служанкой, пригоршню монет — эти деньги вышли из обращения со времени последней войны, но Ребека продолжала считать их годными. Только тогда все осознали, какая глубокая пропасть отделяет ее от мира, и поняли, что невозможно извлечь Ребеку из ее упорного затворничества, пока в ней теплится хотя бы намек на жизнь.

После второго приезда сыновей полковника Аурелиано Буэндиа еще один из них — Аурелиано Ржаной — поселился в Макондо и начал работать вместе с Аурелиано Печальным. Аурелиано Ржаной был из числа первых детей полковника, привезенных в дом для крещения, и Урсула с Амарантой очень хорошо его запомнили, потому что он за несколько часов перебил все хрупкие предметы, какие только попались ему под руку. Время умерило его первоначальное стремление непрерывно тянуться вверх, и теперь это был человек среднего роста с лицом, отмеченным следами оспы, однако заключенная в нем удивительная сила разрушения осталась прежней. Он разбил столько тарелок, даже тех, к которым не прикасался, что Фернанда поторопилась купить ему оловянную посуду раньше, чем он уничтожит последние остатки дорогих сервизов, но и на прочных металлических тарелках скоро появились вмятины и щербины. Это неизлечимое свойство, приводившее в отчаяние даже самого Аурелиано Ржаного, искупалось сердечностью, внушавшей к нему доверие с первого взгляда, и поразительной работоспособностью. В короткое время он так расширил производство льда, что превысил покупательные возможности местного рынка, и Аурелиано Печальному пришлось задуматься над тем, как сбывать свой товар в других населенных пунктах долины. Тогда у него и родилась мысль, осуществление которой сыграло решающую роль не только в модернизации производства на его фабрике, но и в установлении связи Макондо с остальным миром.
— Надо провести железную дорогу, — сказал Аурелиано Печальный.
Это был первый раз, когда слова «железная дорога» прозвучали в Макондо. При виде нарисованного Аурелиано Печальным на столе чертежа, прямого потомка схем, которыми Хосе Аурелиано Буэндиа снабдил некогда руководство по солнечной войне, Урсула утвердилась в своем подозрении, что время движется по кругу. Однако в противоположность деду Аурелиано Печальный не терял ни сна, ни аппетита и не терзал никого приступами черной меланхолии — напротив, замышляя самые невероятные проекты, он твердо верил, что осуществит их в ближайшее время, умело составлял все расчеты, касающиеся их стоимости и сроков, и приводил задуманное в исполнение, не отвлекаясь на муки сомнения и отчаяния.

Если Аурелиано Второй и был чем-то похож на прадеда и не похож на полковника Аурелиано Буэндиа, так это прежде всего своей абсолютной невосприимчивостью к горьким урокам прошлого — он отвалил деньги на железную дорогу с той же легкостью, с какой отвалил их в свое время на бессмысленное судоходное предприятие брата. Аурелиано Печальный заглянул в календарь и уехал в среду, обещав вернуться после дождливого сезона. Больше о нем ничего не слышали. Аурелиано Ржаной, задыхаясь от фабричных излишков, стал проводить опыты по выпуску льда на основе фруктовых соков вместо воды и нежданно-негаданно положил начало производству мороженого, рассчитывая этим путем внести разнообразие в продукцию фабрики, которую он уже считал своей, так как брат не подавал признаков жизни: миновали дожди и прошло все лето, а вестей от него не было. Но в начале зимы, в самое жаркое время дня, одна женщина, полоскавшая в реке белье, выскочила на центральную улицу города в состоянии крайнего возбуждения, испуская дикие вопли.

— Там едет что-то ужасное, — наконец объяснила она, — что-то вроде кухни на колесах, и тащит за собой целый город.

В то же мгновение Макондо задрожал от чудовищно громкого свиста и каких-то пыхтящих, напоминающих одышку звуков. Несколькими неделями раньше многие видели, как артели рабочих укладывали шпалы и рельсы, но никто не обратил внимания на происходящее, потому что все приняли это за новый фокус цыган, которые снова вернулись со своими столетней давности и уже не внушавшими никакого доверия зазывными кликами свистулек и тамбуринов, восхваляя превосходные качества кто его знает какой дурацкой микстуры, изобретенной иерусалимскими гениями. Но когда замешательство, порожденное громкими свистками и пыхтением, рассеялось, все жители Макондо высыпали на улицу и увидели Аурелиано Печального, приветственно махавшего им рукой из паровоза, увидели разукрашенный цветами поезд, для первого раза прибывший с опозданием на восемь месяцев. Тот безобидного вида желтый поезд, которому суждено было привезти в Макондо столько сомнений и несомненностей, столько хорошего и дурного, столько перемен, бедствий и тоски.


* * *

Ослепленные великим множеством чудесных изобретений, жители Макондо просто не успевали удивляться. Они ночами не спали, созерцая бледные электрические лампочки, получавшие ток от машины, привезенной Аурелиано Печальным после его второго путешествия на поезде, — понадобилось немало времени и усилий, чтобы привыкнуть к ее навязчивому «тумтум». Они возмущались движущимися картинами, которые показывал в театре с кассами в виде львиных пастей процветающий коммерсант дон Бруно Креспи, возмущались потому, что горько оплаканный зрителями герой, умерший и похороненный в одном фильме, в другом снова был жив-живехонек, да к тому же оказывался арабом. Публика, платившая два сентаво за то, чтобы делить с героями превратности их судьбы, не стерпела неслыханного издевательства и разнесла в щепы все стулья. По настоянию дона Бруно Креспи, алькальд в специальном декрете растолковал, что кинематограф — всего лишь аппарат, создающий иллюзии, и не заслуживает подобного неистовства со стороны публики; многие решили, что они пали жертвой новой вздорной выдумки цыган, и предпочли больше не ходить в кино, рассудив, что у них достаточно своих собственных несчастий и незачем им проливать слезы над выдумками, злоключениями вымышленных лиц. Нечто подобное случилось и с граммофонами, которые были привезены веселыми французскими гетерами на смену устаревшим органчикам и нанесли серьезный ущерб доходам местного оркестра. На первых порах всеобщее любопытство способствовало росту клиентуры запретной улицы, и даже поговаривали о том, что иные уважаемые дамы переодевались мужчинами, желая посмотреть вблизи на загадочную новинку, но они разглядывали граммофон так долго и на таком близком расстоянии, что весьма скоро пришли к заключению: это не волшебная мельница, как все думали и как уверяли гетеры, а просто заводная игрушка, и музыка ее не может идти ни в какое сравнение с волнующей, человечной, полной жизненной правды музыкой оркестра. Разочарование было чрезвычайно глубоким, и хотя вскоре граммофоны получили большое распространение и появились в каждом доме, держали их все-таки не для развлечения взрослых, а для детей, чтобы те могли потрошить в свое удовольствие забавные машины. Но и самые стойкие скептики дрогнули, когда кому-то из жителей города довелось удостовериться в суровой реальности установленного на железнодорожной станции телефона — аппарата с длинной ручкой, которую надо было крутить, почему его сначала и приняли было за примитивный вариант граммофона. Казалось, что Господь Бог решил проверить, до каких пределов способно дойти удивление жителей Макондо, и держал их в постоянном колебании между восторгом и разочарованием, сомнением и признанием, пока наконец не осталось никого, кто бы мог с уверенностью сказать, где же проходят границы реальности. Это было такое сумбурное смешение действительного и иллюзорного, что призрак Хосе Аркадио Буэндиа под каштаном в полном смятении начал бродить по дому среди бела дня. После официального открытия железной дороги, когда каждую среду в одиннадцать часов стал регулярно прибывать поезд и было сооружено здание станции — скромный деревянный павильон со столом, телефоном и окошечком для продажи билетов, на улицах Макондо появились мужчины и женщины, которые выдавали себя за самых обыкновенных людей, занимающихся самыми обычными делами, но очень смахивали на цирковых артистов. В городе, где все уже неоднократно обожглись на проделках цыган, эти бродячие фокусники от торговли вразнос, с одинаковым красноречием навязывавшие вам котелок со свистком и правила воздержания для спасения души на седьмой день поста, не могли рассчитывать на успех, но все же они ухитрялись основательно наживаться за счет тех, кто, устав от их болтовни, поддавался уговорам, и за счет растяп, а такие везде найдутся. Вместе с этими шарлатанами в одну из сред прибыл в Макондо и явился затем к обеду в дом Буэндиа улыбающийся коротышка мистер Герберт. На нем были брюки для верховой езды, гетры, пробковый шлем и очки в стальной оправе, за которыми топазами желтели глаза.

Никто за столом не обратил на него внимания до тех пор, пока он не съел первую гроздь бананов. Аурелиано Второй встретил мистера Герберта случайно в «Отеле Хакоба», где тот на ломаном испанском языке возмущался отсутствием свободных номеров, и привел его к себе, как часто поступал с приезжими. Мистер Герберт был владельцем нескольких привязных аэростатов, он объездил с ними полсвета и всюду имел великолепные доходы, однако ему не удалось поднять в воздух никого из жителей Макондо, потому что для них привязной аэростат был шагом назад после того, как им довелось увидеть и испробовать летающую циновку цыган. И мистер Герберт уже купил билет на ближайший поезд. Когда подали на стол полосатую, как тигр, гроздь бананов, которые обычно приносили в столовую к обеду, он оторвал от нее первый банан без особого энтузиазма. Но потом взял еще один и еще; не переставая разговаривать, он ел банан за бананом, тщательно пережевывая их, смакуя, но не с наслаждением гурмана, а, скорее, с отсутствующим видом ученого. Покончив с первой гроздью, он попросил вторую. Затем вынул из ящика для инструментов, который всегда носил с собой, небольшой футляр с точными приборами. С подозрительностью скупщика бриллиантов он тщательно изучил один банан: препарировал его специальным ланцетом, взвесил на аптекарских весах, измерил с помощью калибров оружейных дел мастера. Потом, достав из своего ящика комплект других приборов, определил температуру и влажность воздуха и интенсивность освещения. Эта церемония была настолько занятной, что никто не мог есть спокойно, каждый ждал, когда мистер Герберт произнесет окончательное суждение и все станет ясным, но он не сказал ничего, что позволило бы угадать его намерения. Потом мистера Герберта видели в окрестностях города с сачком и корзиной в руках — он гонялся за бабочками.

А в следующую среду приехала группа инженеров, агрономов, гидрологов, топографов и землемеров, они в течение нескольких недель исследовали те же самые места, где мистер Герберт ловил бабочек. Позже прибыл сеньор Джек Браун в прицепленном к хвосту желтого поезда вагоне, отделанном серебром, с диванами, обитыми епископским бархатом, и с крышей из синих стекол. В другом вагоне прибыли и закружились вокруг сеньора Брауна важные чиновники в черном, те самые адвокаты, которые в былые времена сопровождали повсюду полковника Аурелиано Буэндиа, и это внушило людям мысль, что агрономы, гидрологи, топографы и землемеры так же, как мистер Герберт с его привязными аэростатами и разноцветными бабочками и сеньор Браун с его мавзолеем на колесах и злыми немецкими овчарками, имеют какое-то отношение к войне. Впрочем, времени для размышлений было немного, подозрительные жители Макондо только еще начинали задаваться вопросом, что же все-таки происходит, черт побери, как город уже превратился в лагерь из деревянных, крытых цинком бараков, населенных чужеземцами, которые прибывали поездом почти со всех концов света — не только в вагонах и на платформах, но даже на крышах вагонов. Немного погодя гринго привезли своих женщин, томных, в муслиновых платьях и больших шляпах из газа, и выстроили по другую сторону железнодорожной линии еще один город; в нем были обсаженные пальмами улицы, дома с проволочными сетками на окнах, белые столики на верандах, подвешенные к потолку вентиляторы с огромными лопастями и обширные зеленые лужайки, где разгуливали павлины и перепелки. Весь этот квартал обнесли высокой металлической решеткой, как гигантский электрифицированный курятник, по утрам в прохладные летние месяцы ее верхний край был всегда черным от усевшихся на нем ласточек. Никто еще не знал толком: то ли чужеземцы ищут что-то в Макондо, то ли они просто филантропы, а вновь прибывшие уже все перевернули вверх дном — беспорядок, который они внесли, значительно превосходил тот, что прежде учиняли цыгане, и был далеко не таким кратковременным и понятным. С помощью сил, в минувшие времена подвластных только Божественному Провидению, они изменили режим дождей, сократили период созревания урожая, убрали реку с того места, где она всегда находилась, и переместили ее белые камни и ледяные струи на другой конец города, за кладбище. Именно тогда поверх выцветших кирпичей на могиле Хосе Аркадио была сооружена крепость из железобетона, чтобы воды реки не пропитались запахом пороха, исходившим от костей. Для тех чужеземцев, кто не привез с собой своей милой, улица любвеобильных французских гетер была превращена в целый город, еще более обширный, чем город за металлической решеткой, и в одну прекрасную среду прибыл поезд, нагруженный совершенно особенными шлюхами и вавилонскими блудницами, обученными всем видам обольщения, начиная с тех, что были известны в незапамятные времена, и готовыми возбудить вялых, подтолкнуть робких, насытить алчных, воспламенить скромных, проучить спесивых, перевоспитать отшельников. Улица Турков, сияющая огнями магазинов заморских товаров, которые появились на смену старым арабским лавчонкам, в субботние ночи кишела толпами искателей приключений; они толкались у столов с азартными играми, возле стоек тиров, в переулке, где предсказывали судьбу и разгадывали сны, у столиков с фритангой[17] и напитками; утром в воскресенье столики эти возвышались, как островки, среди распростертых на мостовой тел, иной раз принадлежавших блаженным пьяницам, но в большинстве случаев — незадачливым зевакам, сраженным выстрелом, ударом кулака, ножа или бутылки во время ночной потасовки. Нашествие в Макондо было таким многолюдным и неожиданным, что первое время невозможно было ходить по улицам: повсюду вы натыкались на мебель, сундуки, разные строительные материалы — собственность тех, кто, ни у кого не спрашивая разрешения, возводил себе дом на первом попавшемся незанятом участке, или же налетали на скандальное зрелище — какую-нибудь парочку, которая среди бела дня, на виду у всех, занималась любовью в гамаке, подвешенном между миндальными деревьями. Единственный тихий уголок был создан мирными антильскими неграми — они выстроили себе на окраине города целую улицу деревянных домов на сваях и по вечерам усаживались в палисадниках и распевали на своем непонятном жаргоне печальные псалмы. Произошло столько перемен и за такое короткое время, что уже через восемь месяцев после визита мистера Герберта старые жители Макондо не узнавали своего собственного города.

— Ну и наделали мы себе мороки, — частенько повторял тогда полковник Аурелиано Буэндиа, — а все лишь потому, что угостили какого-то гринго бананами.

Аурелиано Второй, напротив, так и раздувался от удовольствия при виде этой лавины чужеземцев. Очень скоро дом наполнился разными незнакомцами, неисправимыми гуляками со всех концов земли; пришлось построить новые спальни во дворе, расширить столовую, заменить прежний стол другим — на шестнадцать персон, купить новую посуду и столовые приборы, и даже после всего этого обедать были вынуждены в несколько смен. Фернанде оставалось только подавать свое отвращение и по-королевски ухаживать за гостями, которые отличались самым безнравственным поведением: они натаскивали грязи в галерею, мочились прямо в саду, во время сиесты стелили свои циновки где вздумается и болтали что в голову взбредет, не обращая никакого внимания ни на смущение дам, ни на кривые улыбки мужчин. Амаранта была приведена в такое негодование этим нашествием плебеев, что снова стала есть на кухне, как в старые времена. Полковник Аурелиано Буэндиа, убежденный, что большинство из тех, кто заходит в мастерскую поздороваться с ним, делают это не из симпатии или уважения к нему, а потому, что им любопытно взглянуть на историческую реликвию, на музейное ископаемое, закрыл дверь на засов, и теперь его лишь в крайне редких случаях можно было увидеть сидящим возле двери на улице. Только Урсула — даже когда она уже стала волочить ноги и ходить ощупью, держась за стены, — накануне прибытия каждого поезда испытывала детскую радость. «Готовьте мясо и рыбу, — командовала она четырем кухаркам, мечтавшим поскорей вернуться под спокойное правление Санта Софии де ла Пьедад. — Настряпайте всякой всячины, кто знает, чего захочется чужеземцам». Поезд прибывал в самый жаркий час дня. Во время обеда весь дом гудел, словно рынок, потные нахлебники, которые даже не знали в лицо своих щедрых хозяев, вваливались шумной толпой и спешили занять лучшие места за столом, а кухарки налетали друг на друга, носясь с огромными кастрюлями, полными супа, котелками с мясом и овощами, блюдами с рисом, и разливали по стаканам неиссякающими поваренными ложками целые бочки лимонада. Беспорядок был страшный, и Фернанда приходила в отчаяние от мысли, что многие едят по два раза, и нередко, когда рассеянный нахлебник, спутав ее дом с харчевней, требовал счет, ей хотелось излить душу в словах из лексикона рыночной торговки. После визита мистера Герберта прошло больше года, но выяснилось с тех пор только одно — гринго думают сажать бананы на заколдованных землях, тех самых, через которые прошли Хосе Аркадио Буэндиа и его люди, когда искали путь к великим изобретениям. Еще два сына полковника Аурелиано Буэндиа, с крестами из пепла на лбу, приехали в Макондо, увлеченные гигантским потоком, хлынувшим на город, как лава из вулкана, и сказали, оправдывая свой приезд, фразу, которая, пожалуй, объясняла побуждения всех прибывших туда.

— Мы приехали потому, — заявили они, — что все едут.

Ремедиос Прекрасная была единственным человеком, не заразившимся банановой лихорадкой. Девушка словно задержалась в поре чудесной юности и становилась с каждым днем все более чуждой разным условностям, все более далекой от разных хитрых уловок и недоверия, находя счастье в своем собственном мире простых вещей. Будучи не в силах понять, зачем женщины осложняют себе жизнь корсажами и юбками, она сшила из грубого холста что-то вроде балахона, который надевала прямо через голову, и таким образом раз навсегда решила проблему, как быть одетой и вместе с тем ощущать себя голой: по ее разумению, обнаженное состояние было единственным подходящим для домашней обстановки. Ей так долго надоедали советами укоротить немного роскошные волосы, доходившие ей уже до икр, заплести их в косы, украсить гребнями и цветными лентами, что в конце концов она просто остриглась наголо и сделала из своих волос парики для статуй святых. Самым удивительным в ее инстинктивной тяге к упрощению было то, что чем больше Ремедиос Прекрасная освобождалась от моды, ища удобства, чем решительнее преодолевала условности, повинуясь свободному влечению, тем более волнующей становилась ее невероятная красота и более непринужденным ее обращение с мужчинами. Когда сыновья полковника Аурелиано приехали первый раз в Макондо, Урсула вспомнила, что у них в жилах течет та же кровь, что и у ее правнучки, и содрогнулась от давно забытого страха. «Гляди в оба, — предупредила она Ремедиос Прекрасную. — От любого из них дети у тебя будут со свинячьими хвостами». Ремедиос Прекрасная придала так мало значения словам прабабки, что вскоре переоделась в мужскую одежду, вывалялась в песке, чтобы влезть на шест за призом, и чуть не стала причиной трагической ссоры между двенадцатью кузенами, которые были приведены в полное расстройство чувств этим непереносимым зрелищем. Вот потому-то Урсула никого из них и не оставляла ночевать в доме, когда они приезжали, а те четверо, что жили в Макондо, снимали по ее распоряжению комнаты на стороне. Если бы Ремедиос Прекрасной рассказали об этих предосторожностях, она бы, наверное, умерла со смеху. До самого последнего мгновения своего пребывания на земле девушка так и не поняла, что судьба определила ей быть возмутительницей мужского спокойствия, чем-то вроде повседневного стихийного бедствия. Всякий раз, когда она, нарушив запрет Урсулы, появлялась в столовой, среди чужеземцев возникало смятение, родственное отчаянию. Слишком уж бросалось в глаза, что под грубым балахоном на Ремедиос Прекрасной нет ничего, и никто не мог поверить, что эта остриженная голова, удивительно совершенная по форме, не была вызовом, так же как не были преступным обольщением бесстыдство, с которым девушка открывала свои ляжки, чтобы немного прохладиться, и наслаждение, с каким она облизывала пальцы после еды. Ни один человек из семьи Буэндиа и не подозревал того, что очень скоро обнаружили чужеземцы: от Ремедиос Прекрасной исходил дух беспокойства, веяние томления, они сохранялись в воздухе еще в течение нескольких часов после ее ухода. Мужчины, искушенные в любовных муках, познавшие любовь во всех странах мира, утверждали, что им никогда не доводилось испытывать волнение, подобное тому, которое рождал в них природный запах Ремедиос Прекрасной. В галерее с бегониями, в гостиной, в любом уголке дома они всегда могли безошибочно указать место, где побывала Ремедиос Прекрасная, и определить, сколько времени прошло с тех пор. Она оставляла после себя в воздухе четкий след, который ни с чем нельзя было спутать: никто из домашних не замечал его потому, что он уже давно стал частью повседневных запахов дома, но чужеземцы чуяли его немедленно. Поэтому лишь они и понимали, как мог умереть от любви молодой офицер, а кабальеро, явившийся из далеких земель, пасть в отчаяние. Не сознавая, что она окружена стихией тревоги, что ее присутствие вызывает у мужчин непереносимое ощущение внутренней катастрофы, Ремедиос Прекрасная общалась с ними без малейшего лукавства и окончательно добивала их своей простодушной любезностью. Когда Урсула, чтобы убрать свою правнучку с глаз чужеземцев, заставила ее питаться на кухне вместе с Амарантой, Ремедиос Прекрасная даже обрадовалась, освободившись от необходимости подчиняться какому-либо порядку. По правде говоря, ей было все равно, где есть и когда, она предпочитала питаться не в определенные часы, а в зависимости от капризов своего аппетита. Иногда она вдруг вставала перекусить в три часа утра, а потом спала до самого вечера и могла жить так, перепутав весь распорядок дня, целыми месяцами, пока наконец какая-нибудь случайность не возвращала ее к установленному в доме регламенту. Но даже и тогда она покидала кровать в одиннадцать утра, запиралась совершенно голая на два часа в купальне и, убивая скорпионов, мало-помалу приходила в себя после глубокого и долгого сна. Затем она начинала обливаться водой, черпая ее в бассейне сосудом из тыквы. Эта долгая и тщательная процедура сопровождалась многочисленными церемониями, и тот, кто плохо знал Ремедиос Прекрасную, мог бы подумать, что она занята вполне оправданным любованием своим телом. Но на самом деле этот тайный обряд был лишен всякой чувственности, для Ремедиос Прекрасной он являлся всего лишь способом убить время до тех пор, пока ей не захочется есть. Однажды, когда она только что начала мыться, какой-то чужеземец разобрал черепицу на крыше, и у него захватило дыхание при виде потрясающего зрелища наготы Ремедиос Прекрасной. Девушка заметила его исполненные отчаяния глаза между черепицами, но не застыдилась, а лишь встревожилась.

— Берегитесь! — воскликнула она. — Вы упадете.

— Я хочу только поглядеть на вас, — пролепетал чужеземец.

— Ах так, — сказала она. — Ладно, только будьте осторожны, крыша совсем прогнила.

Лицо чужеземца выражало изумление и страдание, казалось, он молча борется с обуревающим его вожделением, опасаясь, как бы дивный мираж не рассеялся. Ремедиос Прекрасная решила, что его мучит страх, не провалилась бы под ним черепица, и постаралась вымыться быстрее обычного, не желая долго оставлять человека в опасности. Обливаясь водой, девушка сказала, что очень плохо, когда крыша в таком состоянии, и, наверное, скорпионы лезут в купальню из прогнивших от дождей листьев, которыми завалена черепица. Чужеземцу эта болтовня показалась ширмой, скрывающей благосклонность, и когда Ремедиос Прекрасная стала намыливаться, он не удержался от соблазна попытать счастья.

— Позвольте мне намылить вас, — прошептал он.

— Благодарю за доброе намерение, — ответила она, — но я обойдусь своими двумя руками.

— Ну хоть спинку, — умолял чужеземец.

— Зачем? — удивилась она. — Где это видано, чтобы люди мыли себе спину мылом?

Пока она вытиралась, чужеземец с глазами, полными слез, умолял ее выйти за него замуж. Она чистосердечно ответила, что никогда не выйдет за простака, который способен потерять целый час, рискуя даже остаться без обеда, лишь бы увидеть купающуюся женщину. Когда в заключение Ремедиос Прекрасная облеклась в свой балахон и чужеземец собственными глазами удостоверился, что она действительно, как многие и подозревали, надевает его прямо на голое тело, он чувствовал себя навеки заклейменным раскаленным железом открывшейся ему тайны и не смог это вынести. Он вытащил еще две черепицы, чтобы спуститься в купальню.

— Здесь очень высоко, — испуганно предупредила девушка, — вы убьетесь!

Прогнившая крыша рухнула вниз со страшным грохотом горного обвала, мужчина, едва успев испустить крик ужаса, свалился на цементный пол, расколол себе череп и тут же умер. Чужеземцы, которые прибежали на шум из столовой и поспешили унести труп, заметили, что кожа его источает ошеломляющий запах Ремедиос Прекрасной. Этот запах прочно вошел в тело покойного, и даже из трещины в его черепе вместо крови сочилась амбра, насыщенная тем же таинственным ароматом; и тут всем стало ясно, что запах Ремедиос Прекрасной продолжает терзать мужчин даже и после смерти, пока кости их не обратятся в прах. Однако никто не связал страшное происшествие с гибелью первых двоих мужчин, умерших из-за Ремедиос Прекрасной. Понадобилось еще одна жертва, прежде чем чужеземцы и многие коренные жители Макондо перестали считать легендой рассказы о том, что от Ремедиос Прекрасной исходит не дыхание любви, а губительное веяние смерти. Случай убедиться в справедливости этих толков представился через несколько месяцев, в тот день, когда Ремедиос Прекрасная отправилась в компании своих подруг посмотреть на банановые плантации. У жителей Макондо стало модным развлечением бродить по нескончаемым, пропитанным сыростью коридорам между рядами банановых деревьев; тишина там была совсем новенькая, такая нетронутая, словно ее перенесли из каких-то других мест, где никто ни разу ею не пользовался, и потому она еще не научилась толком передавать голоса. Иной раз нельзя было расслышать сказанного на расстоянии полуметра от вас, а то, что произнесли на другом конце плантации, доносилось с абсолютной отчетливостью. Девушки Макондо обратили это странное свойство в игру, в повод для смеха и испуга, шуток и стращаний, а вечерами вспоминали о прогулке как о нелепом сне. Тишина банановых аллей стяжала себе в Макондо столь громкую славу, что Урсула не решилась отказать Ремедиос Прекрасной в невинном развлечении и пустила ее на плантации, поставив условием надеть шляпку и все, что полагается. Как только девушки вступили в пределы плантации, воздух сразу наполнился губительным ароматом. Мужчины, копавшие оросительные канавы, почувствовали себя во власти некоего странного колдовства, под угрозой какой-то невидимой опасности, и многие из них уступили непреодолимому желанию разрыдаться. Ремедиос Прекрасная и ее перепуганные подруги едва успели спрятаться в ближайшем доме от толпы распаленных самцов, готовой броситься на них. Немного погодя девушки были освобождены из своего убежища четырьмя Аурелиано, чьи кресты из пепла внушали всем священный ужас, как если бы они являлись знаком высшей касты, печатью неуязвимости. Ремедиос Прекрасная никому не рассказала, что один из рабочих, воспользовавшись суматохой, судорожно вцепился в ее живот рукой — так орел цепляется лапой за край пропасти. Словно яркая вспышка на мгновение ослепила девушку, она повернулась к обидчику и увидела отчаянный взгляд, который проник в ее сердце и затеплил там уголек жалости. Вечером на улице Турков этот рабочий похвалялся своей дерзостью и кичился своим счастьем, а несколько минут спустя удар лошадиного копыта раздробил ему грудь; толпа чужеземцев, собравшаяся над умирающим, смотрела, как он бьется в агонии посреди мостовой, захлебываясь собственной кровью.

Предположение о том, что Ремедиос Прекрасная наделена способностью приносить смерть, было теперь подтверждено четырьмя неоспоримыми доказательствами. Хотя кое-кому из любящих прихвастнуть мужчин нравилось говорить, что за одну ночь с такой обольстительной женщиной стоит отдать жизнь, на самом деле никто из них не был на это способен. А ведь для того, чтобы покорить Ремедиос Прекрасную и даже сделать себя неуязвимым для связанных с нею опасностей, было бы достаточно столь первобытного и простого чувства, как любовь, но именно это никому и не приходило в голову. Урсула совсем перестала заниматься правнучкой. Раньше, когда она все еще рассчитывала спасти девушку для мира, она пыталась заинтересовать ее немудреными домашними делами. «Мужчинам нужно больше, чем ты думаешь, — говорила она загадочно. — Кроме того, о чем ты думаешь, надо еще без конца готовить, подметать, страдать из-за всякой мелочи». В глубине души Урсула понимала, что обманывает себя, стараясь подготовить правнучку к семейному счастью, ибо твердо знала: нет на земле такого мужчины, который, удовлетворив свою страсть, способен будет вынести хотя бы в течение одного дня превосходящую всякое понимание нерадивость Ремедиос Прекрасной. Рождение последнего Хосе Аркадио и непоколебимое желание вырастить из него папу вынудили Урсулу отказаться от забот о правнучке. Она предоставила девушку ее судьбе, веря, что рано или поздно произойдет чудо и в этом мире, где есть все, найдется и человек, обладающий достаточным хладнокровием, чтобы взвалить на себя такой груз. Амаранта значительно раньше Урсулы оставила всякие попытки приспособить Ремедиос Прекрасную к хозяйственным делам. Уже в те далекие вечера в комнате у Амаранты, когда ее воспитанница с трудом соглашалась даже на то, чтоб крутить ручку швейной машины, Амаранта пришла к заключению, что Ремедиос Прекрасная просто дурочка. «Придется разыграть тебя в лотерею», — говорила Амаранта, озабоченная полным безразличием девушки к разговорам о мужчинах. Позже, когда Урсула велела Ремедиос Прекрасной, отправляясь в церковь, закрывать лицо мантильей, Амаранта подумала, что эта таинственность может оказаться весьма притягательной и скоро объявится мужчина, любопытство которого будет столь велико, что он начнет терпеливые поиски уязвимого места в сердце красавицы. Но после того как девушка безрассудно оттолкнула претендента, во многих отношениях казавшегося заманчивей любого принца, Амаранта потеряла последнюю надежду. Что касается Фернанды, то она даже и не пыталась понять Ремедиос Прекрасную. Увидев ее во время кровавого карнавала в костюме королевы, Фернанда решила, что это необыкновенное существо. Но когда она обнаружила, что Ремедиос ест руками и не способна сказать в ответ ни одного слова, которое не было бы верхом глупости, она пожалела, что полоумные в роду Буэндиа живут так долго. И хотя полковник Аурелиано Буэндиа продолжал верить и повторять, что Ремедиос Прекрасная в действительности самое здравомыслящее человеческое создание из всех, кого ему довелось видеть, и то и дело доказывал это со своей удивительной способностью издеваться над людьми, родные покинули девушку на волю Божью. И Ремедиос Прекрасная стала блуждать в пустыне одиночества, не испытывая, впрочем, от этого никаких мук, и постепенно становилась взрослой во время своих снов, лишенных кошмаров, своих бесконечных купаний, беспорядочной еды, долгого и глубокого молчания, за которым не крылось никаких воспоминаний. Так оно и шло до того самого мартовского дня, когда Фернанда, собираясь снять с веревки в саду простыни и сложить их, кликнула на подмогу всех женщин. Не успели они приступить к делу, как Амаранта заметила, что Ремедиос Прекрасная вдруг стала удивительно бледной, даже как будто прозрачной.

— Тебе плохо? — спросила она.

Ремедиос Прекрасная, державшая в руках другой конец простыни, ответила ей с улыбкой сострадания:

— Напротив, мне никогда еще не было так хорошо.

Едва только Ремедиос Прекрасная произнесла эти слова, как Фернанда почувствовала, что ласковый, напоенный сиянием ветер вырывает у нее из рук простыни, и увидела, как он расправил их в воздухе во всю ширину. Амаранта же ощутила таинственное колыхание кружев на своих юбках и в ту минуту, когда Ремедиос Прекрасная стала возноситься, вцепилась в свой конец простыни, чтобы не упасть. Одна лишь Урсула, почти совсем уже слепая, сохранила ясность духа и сумела опознать природу этого неодолимого ветра — она оставила простыни на милость его лучезарных струй и глядела, как Ремедиос Прекрасная машет ей рукой на прощание, окруженная ослепительно белым трепетанием поднимающихся вместе с ней простынь: вместе с ней они покинули слой воздуха, в котором летали жуки и цвели георгины, и пронеслись с нею через воздух, где уже не было четырех часов дня, и навсегда исчезли с нею в том дальнем воздухе, где ее не смогли бы догнать даже самые высоколетающие птицы памяти.

Чужеземцы решили, что девушка покорилась наконец своему неотвратимому жребию царицы пчел, а семья пытается спасти честь сказкой о вознесении. Мучимая завистью, Фернанда со временем все же признала чудо и долго потом надоедала Богу мольбами вернуть ей простыни. Большинство коренных жителей Макондо тоже уверовали в чудо и даже зажгли свечи и стали читать заупокойные молитвы. Вероятно, люди еще долго не говорили бы ни о чем другом, если бы вскоре удивление не было вытеснено ужасом, в который привело город известие о варварском истреблении всех Аурелиано. Полковник Аурелиано Буэндиа в какой-то мере предчувствовал трагический конец своих сыновей, хотя и не определил эти ощущения как пророчество. Когда Аурелиано Пильщик и Аурелиано Аркайя, те двое, что прибыли вместе с потоком чужеземцев, заявили о желании остаться в Макондо, отец пытался отговорить их. Он не понимал, что они будут делать в городе, по которому теперь с наступлением темноты стало опасно ходить. Но Аурелиано Ржаной и Аурелиано Печальный, поддержанные Аурелиано Вторым, дали братьям работу на своих предприятиях. Полковник Аурелиано Буэндиа имел основания, ему самому пока не очень ясные, не одобрять их решения. С той минуты, как он увидел сеньора Брауна в первом появившемся в Макондо автомобиле — оранжевой машине с откидным верхом и гудком, наводящим своим тявканьем ужас на городских собак, — бывший воин не переставал возмущаться раболепством людей перед этим гринго и понял: что-то изменилось в нравах мужчин с тех пор, когда они закидывали за плечо ружье, оставляли своих жен и детей и уходили на войну. После Неерландского перемирия местной властью в Макондо были алькальды, лишенные самостоятельности, неполномочные судьи, выбранные из числа мирных и уставших консерваторов города. «Это правление убожеств, — замечал полковник Аурелиано Буэндиа, глядя на идущих мимо босых полицейских, вооруженных одними деревянными дубинками. — Мы столько воевали, и все ради того, чтобы нам не перекрасили дома в голубой цвет». Когда появилась банановая компания, местные чиновники были заменены деспотичными чужеземцами, которых сеньор Браун поселил в электрифицированном курятнике, чтобы они наслаждались преимуществами своего высокого сана и не страдали от жары, москитов и бесчисленных неудобств и лишений, выпадающих на долю тех, кто живет в самом городе. Место прежних полицейских заняли наемные убийцы с мачете. Запершись в мастерской, полковник Аурелиано Буэндиа размышлял над этими переменами, и впервые за все долгие годы своего молчаливого одиночества он почувствовал мучительную и твердую уверенность в том, что с его стороны было ошибкой не довести войну до решительного конца. Как раз в один из этих дней брат уже давно забытого всеми полковника Магнифико Висбаля подошел вместе с семилетним внуком к одному из лотков на площади, чтобы выпить лимонаду. Ребенок случайно пролил напиток на мундир оказавшегося поблизости капрала полиции, и тогда этот варвар своим острым мачете изрубил мальчика в куски и одним ударом отсек голову его деду, пытавшемуся спасти внука. Весь город смотрел на обезглавленное тело старика, когда несколько мужчин несли его домой, на голову, которую какая-то женщина держала в руке за волосы, и на окровавленный мешок с останками ребенка.

Это зрелище положило конец искуплению грехов полковником Аурелиано Буэндиа. Он снова был охвачен возмущением, таким же, какое пережил в молодости возле трупа женщины, забитой прикладами за то, что ее укусила бешеная собака. Он поглядел на любопытных, столпившихся на улице, и своим прежним громовым голосом, воскрешенными его безмерным презрением к самому себе, обрушил на них весь груз ненависти, уже не умещавшейся в его груди.

— Ну погодите, — крикнул он, — на днях я дам своим мальчикам оружие, и они покончат с этими сволочами гринго.

Всю следующую неделю невидимые злоумышленники охотились по побережью на семнадцать сыновей полковника, как на кроликов; они целились точно в середину крестов из пепла. Аурелиано Печальный в семь часов вечера вышел из дома своей матери, как вдруг в темноте прогремел выстрел и пуля пробила ему лоб. Аурелиано Ржаной был найден в своем гамаке на фабрике, где он обычно спал, меж бровей у него торчал ломик для колки льда, вогнанный по самую рукоятку. Аурелиано Пильщик проводил свою невесту домой из кино и возвращался к себе по ярко освещенной улице Турков, убийца, так и не обнаруженный среди толпы, выстрелил в него из револьвера, и Аурелиано Пильщик упал прямо на котел с кипящим маслом. Через пять минут после этого кто-то постучал в дверь комнаты, где Аурелиано Аркайя находился с женщиной, и крикнул: «Торопись, там убивают твоих братьев». Женщина рассказывала потом, что Аурелиано Аркайя вскочил с постели и открыл дверь, за дверью его встретил выстрел из маузера, раздробивший ему череп. В эту ночь смертей, пока в доме готовились читать молитвы над четырьмя покойниками, Фернанда как безумная металась по городу в поисках мужа, которого Петра Котес, думая, что уничтожают всех, кто носит имя полковника, спрятала в платяном шкафу. Петра Котес выпустила Аурелиано Второго оттуда только на четвертый день, когда из полученных телеграмм стало понятно, что ярость невидимого врага направлена только против братьев, отмеченных крестами из пепла. Амаранта разыскала книжечку, где были записаны данные о племянниках, и, по мере того как прибывали телеграммы, вычеркивала оттуда имена, пока не осталось лишь одно — имя самого старшего. Этого человека со смуглой кожей и светлыми зелеными глазами очень хорошо помнили в доме. Звали его Аурелиано Влюбленный, он был плотником и жил в селении, затерянном среди отрогов горного хребта. Прождав напрасно две недели сообщения о его смерти, Аурелиано Второй отправил гонца предупредить Аурелиано Влюбленного о нависшей над ним угрозе, думая, что он ни о чем не знает. Гонец вернулся с известием, что Аурелиано Влюбленный находится в безопасности. В ночь истребления к нему пришли двое и разрядили в него свои револьверы, но не сумели попасть в крест из пепла. Аурелиано Влюбленному удалось перескочить через забор и скрыться в горах, где он знал каждую тропинку благодаря своей дружбе с индейцами, продававшими ему древесину. Больше о нем не слышали.

Для полковника Аурелиано Буэндиа это были черные дни. Президент республики выразил ему соболезнование телеграммой, в которой обещал провести тщательное расследование и восхвалял покойных. По приказу президента алькальд явился на похороны с четырьмя венками и хотел возложить их на гробы, но полковник выставил его на улицу. А после похорон написал и лично отнес в почтовую контору резкую телеграмму на имя президента республики, которую телеграфист отказался передать. Тогда полковник Аурелиано Буэндиа обогатил текст послания крайне недружелюбными выражениями, положил в конверт и отправил почтой. Как это случилось с ним после смерти жены и столько раз случалось в войну, когда погибали его лучшие друзья, он испытывал не горе, а слепую, беспредельную ярость, опустошающее бессилие. Он даже объявил, что падре Антонио Исабель — соучастник убийц и нарочно пометил его сыновей несмываемыми крестами, чтобы враги могли их узнать. Дряхлый служитель Божий, уже немного повредившийся в рассудке и в своих проповедях с амвона пугавший прихожан нелепыми толкованиями Священного Писания, явился в дом с чашей, где обычно держал пепел для первого дня поста, и хотел помазать пеплом всю семью и доказать, что он легко смывается водой. Но страх перед несчастьем так глубоко проник в души, что даже сама Фернанда не согласилась подвергнуться опыту, и никто больше не видел, чтобы хоть один Буэндиа преклонил колени в исповедальне в первый день поста.

Время шло, а полковник Аурелиано Буэндиа все не мог вернуть себе утраченное спокойствие. Он забросил изготовление золотых рыбок, ел лишь через силу и бродил по дому словно сомнамбула, волоча по полу плащ и пережевывая, как жвачку, свой глухой гнев. К концу третьего месяца волосы его совсем поседели, прежде подкрученные кончики усов обвисли над выцветшими губами, но зато глаза снова стали теми горящими, как два угля, глазами, что испугали всех при его рождении и в былое время одним лишь своим взглядом заставляли двигаться стулья. Сжигаемый муками ярости, полковник Аурелиано Буэндиа тщетно старался пробудить в себе предчувствия, которые в молодости вели его по тропинкам опасности к пустыне славы. Он погибал, заблудившись в этом чужом доме, где никто и ничто уже не вызывало в нем ни малейшей привязанности. Однажды он вошел в комнату Мелькиадеса, пытаясь обнаружить следы того прошлого, что предшествовало войнам, но увидел лишь мусор, грязь да кучи всякой дряни, накопившейся после стольких лет запустения. Переплеты на книгах, которые уже давно никто не читал, и раскисшие от сырости пергаменты были покрыты мертвенно-бледной растительностью, а в воздухе, когда-то самом чистом и светлом в доме, стоял невыносимый запах прогнивших воспоминаний. В другой раз, утром, он увидел под каштаном Урсулу — она плакала, припав головой к коленям своего покойного мужа. Полковнику Аурелиано Буэндиа, единственному из всех обитателей дома, не дано было видеть могучего старца, согнутого полувеком бурь и непогод. «Поздоровайся с отцом», — сказала Урсула. Он задержался на минуту возле дерева и еще раз убедился, что даже это опустевшее место не рождает в нем никаких чувств.

— Ну, что он говорит сегодня? — спросил полковник Аурелиано Буэндиа.

— Он грустит, — ответила Урсула. — Ему кажется, что ты должен скоро умереть.

— Скажи ему, — улыбнулся полковник, — что человек умирает не тогда, когда должен, а тогда, когда может.

Пророчество покойного отца лишь перемешало последние угли гордыни, которые еще тлели в сердце полковника Аурелиано Буэндиа, но он принял их короткую вспышку за внезапный прилив былой силы. И стал допытываться у матери, где закопала она золотые монеты, найденные в гипсовой статуе святого Иосифа. «Никогда тебе этого не узнать, — сказала она ему с твердостью, рожденной горьким опытом прошлого. — Вот объявится хозяин денег, он и выкопает». Никто не мог понять, почему человек, всегда отличавшийся бескорыстием, вдруг принялся с такой алчностью мечтать о деньгах, и не о скромных суммах на повседневные нужды, а о целом состоянии, — при одном упоминании о его размерах даже Аурелиано Второй остолбенел от удивления. Бывшие сотоварищи по партии, к которым полковник Аурелиано обратился с просьбой о деньгах, избегали встречаться с ним. Как раз к этому времени относятся его слова: «Единственное различие между либералами и консерваторами заключается сейчас в том, что либералы посещают раннюю мессу, а консерваторы — позднюю». Однако он проявил такую настойчивость, так умолял, до такой степени поступался своими понятиями о собственном достоинстве, что понемногу с молчаливым усердием и безжалостным упорством проник повсюду и сумел собрать за восемь месяцев больше денег, чем их было спрятано Урсулой. После этого он отправился к больному полковнику Геринельдо Маркесу, чтобы тот помог ему начать новую всеобщую войну.

Какое-то время полковник Геринельдо Маркес был в самом деле единственным человеком, который мог, несмотря даже на приковавший его к качалке паралич, привести в движение покрытые ржавчиной рычаги восстания. После Неерландского перемирия, пока полковник Аурелиано Буэндиа искал забвения у своих золотых рыбок, полковник Геринельдо Маркес поддерживал связи с теми из повстанческих офицеров, кто до самого конца не изменил ему. Вместе с ними он прошел через войну ежедневных унижений, прошений и докладных записок, бесконечных «придите завтра», «вот уже скоро», «мы изучаем ваше дело с должным вниманием»; это была война, обреченная на поражение, война против «уважающих вас», «ваших покорных слуг», которые все обещали дать, да так никогда и не дали ветеранам пожизненных пенсий. Та другая, кровавая, длившаяся двадцать лет война не причинила ветеранам столько ущерба, сколько эта разрушительная война вечных отсрочек. Сам полковник Геринельдо Маркес, который спасся от трех покушений на него, остался в живых после пяти ранений, вышел невредимым из бесчисленных тяжелых боев, не выдержал жесткого натиска вечного ожидания и принял последнее, окончательное поражение — старость; он сидел в своей качалке, разглядывая квадраты солнечного света на полу, и думал об Амаранте. Своих соратников он больше не видел, кроме одного раза — в газете на фотографии, где несколько ветеранов стояли рядом с очередным президентом республики, имени его полковник Геринельдо Маркес не знал; на лицах бывших воинов читался гнев: президент только что подарил им значки со своим изображением, чтобы они носили их на лацканах, и вернул одно из покрытых пылью и кровью знамен, чтобы они могли возлагать его на свои гробы. Остальные ветераны, самые достойные, все еще ждали извещения о пенсии в темных углах общественной благотворительности; одни из них умирали от голода, другие, питаемые кипевшей в них яростью, продолжали жить и медленно гнили от старости в отборном дерьме славы. Поэтому, когда полковник Аурелиано Буэндиа явился со своим предложением возжечь пожар беспощадной — не на жизнь, а на смерть — войны, которая сотрет с лица земли этот позорный, прогнивший насквозь режим, поддерживаемый иностранными захватчиками, полковник Геринельдо Маркес не смог подавить в себе чувство жалости.

— Ах, Аурелиано, — вздохнул он, — я знал, что ты постарел, но только сегодня понял, что ты гораздо старее, чем кажешься.


Комментариев нет:

Отправить комментарий