Эльзе Триоле, как и ее сестре Лиле Ерик, жизнь подарила роман с
большим поэтом. Но история любви у Эльзы вышла совсем иная, нежели у
Лили …
В романе «Zoo» Виктора Шкловского, который с молодости был безнадежно влюблен в Эльзу, есть одно письмо. Оно заканчивается такими словами; «Я не роковая женщина, я — Аля, розовая и пухлая». (Алей он называет там Элю.) Эльза и вправду была склонна к полноте и до старости лицо имела мягкое и округлое. И роковой женщиной стать у нее не получилось, хотя она пыталась.
Девочка, понятно, Элла, тогда ее звали так, это потом она немного изменила имя. Поэта она, семнадцатилетняя, встретила за год до империалистической войны в одном дружеском доме, он, одетый в черную бархатную блузу, ходил по комнате и читал стихи. Поэт произвел на нее впечатление целиком, со своими стихами, «как явление природы, как гроза». Поэт в нее влюбился. Она же, как сама писала об этом полжизни спустя, относилась к нему «ласково И равнодушно», а к тому, что он приходит в их дом ради нее, — спокойно. И даже его желтую кофту и дерзкое поведение, которое всех изумляло, воспринимала почти как само собой разумеющееся, а о выступлениях футуристов и скандалах, которые их сопровождали, она не знала. Элла вообще не отличалась бурным темпераментом, но поэт — а речь, конечно, о Маяковском — влюбился бурно. Мать Эллы пыталась отвадить от семнадцатилетней дочери странного друга, а тут еще тяжело заболел отец, и приехавшая из Петрограда старшая, уже замужняя сестра Лиля сказала младшей, что мама из-за этой дружбы плачет.
Все, Элла попросила поэта больше к ним не приходить, но, когда переехали на дачу в Малаховку, он нашел ее и там. Звал на свидание, обычно она приходила с теткой, но в тот вечер явилась одна. Пошли вместе к их даче, он, огромной тенью, — на расстоянии от нее, читая стихи и рассекая воздух ладонью. «К тому, что Володя постоянно пишет стихи, про себя или голосом, — вспоминала Эльза, — я привыкла … Я не обращала никакого внимания на то, что он поэт. И внезапно в тот вечер меня как будто разбудили … » Маяковский читал «Облако в штанах», и со строчки про звезды, которые зажигают, началась «сознательная дружба» Эллы сэтим красивым, громким, нежным гигантом.
Маяковский большей частью жил тогда, уже в 15-M году, В Петрограде. и, когда после похорон отца Элла приехала к сестре, повела ее в гости к поэту. Лиле его стихи понравились сразу и «безвозвратно». «Маяковский безвозвратно полюбил Лилю». А Элле осталась только дружба и страхи за «Володю»; она уже тогда боялась, что он, живший на разрыв, покончит с собой. (Через пару лет он совершит такую попытку, к счастью, неудачную). Она вообще была из понимающих. Однажды к Роману Якобсону, будущему лингвисту с мировым именем, а тогда приятелю Эллы, которому она только что отказала на предложение стать его женой, приехала барышня. Собиралась погостить дней пять, а уехала через день. Лиля спросила, почему, и Роман ответил; «Нельзя же пять суток непрерывно целоваться». — «А ты бы разговаривал». — «Ах, Лиля, разговаривать мне интересно только с тобой и с Эллой».
Кто только не сватался к младшей, Шкловский, например, признавался, что висит на подножке ее жизни, а она осторожно писала Володе, что одинока, что у нее всегда так — кого она любит, тот не любит ее. И, робко жалуясь, что «уже отчаялась в возможности, что будет по-другому», тут же заметала следы; « … но это совершенно не важно». Любовный переворот, случившийся с Володей, был ей — нет, не обиден, — скорее, грустен. Но Володя, перестав быть возлюбленным, оказался для нее чем-то огромным и страшно родным и в то же время отдельным, тем, чем нельзя обладать и повелевать. Из этого Элла, можно сказать, извлекла такой урок; поэта нельзя «запихать, как шапку в рукав», даже если он сам туда просится.
Шкловский, кстати, высказал ей, своей «золотой рыбке с веснушками», все в том же романе, которому дал второе название «Письма не о любви», такое: «Ты никогда не будешь права передо мной, потому что не имеешь ни мастерства, ни любви …». Что касается любви, она любила, по-своему, только не Шкловского.
… К тому времени, когда разворачивался этот очередной не-роман в жизни Эльзы — а других у нее пока не было, — то есть к 23-му году она уже успела из-за того, что разразилась революция, не выйти замуж за Василия Каменского (еще с одним поэтом тоже ничего не получилось) и, наоборот, побывать замужем за Андре Триоле, служившим во Французской военной миссии в России. Триоле, как «любовь», был ей нужен не больше Шкловского, но именно с этим французом, богачом, бонвиваном и донжуаном в одном флаконе, она могла выскользнуть из ужасов революции. Она уехапа из России вместе с матерью и только через год кружным путем, через Скандинавию и Лондон, попала в Пари ж, а оттуда с Андре … на Таити, где он собирался заняться сельским хозяйством. Из затеи ничего не вышло, Триоле оказался тот еще Манилов, поэтому вернулись во Францию.
«Андрей, как полагается французскому мужу, меня шпыняет, что я ему носки не штопаю, бифштексы не жарю и что беспорядок, — писала Эльза сестре. — Пришлось превратиться в примерную хозяйку, и теперь «у меня чистота, у меня порядок». Во всех прочих делах, абсолютно во всех — у меня свобода полная, но т.к. жизнь моя здесь только налаживается, то как да что будет, я еще не знаю». Совершеннейшая проза, к тому же выяснилось, что ничего, кроме «сладкой жизни», Триоле не любит. Пришлось его бросить, он не противился и отстегнул Эльзе хорошую сумму на жизнь.
В Париж, где она поселилась в отеле «Истрия» на Монпарнасе, стал наезжать Маяковский: советская власть приоткрыла границы. Поселился в том же отеле и, когда не писал, гулял со «свояченицей» по городу, забредал в магазины, где покупал одежду, обувь, вообще вещи себе и Липе с Бриком, И В кафе, где сиживал с поэтами и художниками, которые моментально стали от него без ума. Всей компанией, когда не рисовапи и не писали стихи, шатались по городу, забредали на ярмарку, которая круглый год переезжала из одного района Парижа в другой, гудели и громыхали. Эльза везде переводила «Волсдечке», безъязыкому, и «свояк» предупреждал всех, что говорит только на <<триоле».
На Монпарнасе клубилась тогда вся интернациональная тусовка, состоявшая из поэтов, прозаиков, художников и иже с ними, среди которых кого только не было: Модильяни, Кокто, Пикассо, Леже, Ривера, Элюар, Шагал. Но на фоне этой яркой компании выделялся, даже внешне, романтический красавец в плаще, шляпе и с тростью с дорогим набалдашником. Это был Луи Арагон. Он писал стихи, уже тогда считаясь у поэтов-сюрреалистов первым среди равных, и «крутил любовь», недаром его друзья вспоминали, что обольстить он мог любую женщину. В то время Арагон еще не отошел от своей любви к Нанси Кюнар, наследнице американской трансатлантической компании. Он мотался за ней по свету, а когда Нанси бросила его ради негритянского джазиста, в Венеции чуть не покончил с собой. Была еще у него потом югославка Лена Амсель, красавица и актриса.
Эльза уже видела Арагона и читавшим стихи, и просто сидевшим с друзьями в кафе, а тут прочитала в журнале его очерк «Крестьянин из Парижа» и решипа познакомиться. Кстати, за день до того с Арагоном встретился и Маяковский, в баре «Куполь»: попросил кого-то из приятепей подойти к Арагону и пригласить к себе за столик. Разговора, правда, не получилось — некому было переводить, а Эльзы рядом не оказалось.
С Арагоном Эльзу познакомил Ролан Тюаль. Поужинали вместе, Арагон проводил Эльзу в отель. И Эльза, и Арагон накрепко запомнят день знакомства — 6 ноября 1928 года, она будет потом писать, что «свое летоисчисление» начинает именно с этого дня, он же позднее в одной из поэм захлебнется восторгом: «С тех пор для меня не существует Парижа без Эльзы … » Заметим: С его стороны это случится совсем не сразу.
Русская женщина, пусть и еврейка, какой бы богемой ни пыталась стать, не могла отделаться от вошедшего куда-то в самую плоть ощущения, что богемная жизнь, особенно в той ее части, где героя окружают женщины, — разврат. Русская женщина не могла быть подружкой (ведь и Маяковского Эльза считала даже не другом, а родственником, и, думается, не только потому, что он был Лилии): всякого мужчину, которого она серьезно намечает, она уже видит мужем. И ничего Серебряный век с его свободными нравами не смог с этим поделать. Может, и Лиля потому еще держалась за своего Брика, что ей нужен был муж, а Маяковского она таким мужем не видела.
Только этой невытравимой патриархальностью и можно объяснить ту смелость, с которой вроде стала действовать Эльза, якобы решительно поговорившая с югославкой Леной, мол, ей, Эльзе, Арагон нужнее. Потом на одной из вечеринок Эльза будто бы страстно гтоцеловала Арагона, тем самым дав понять, чей он теперь. Андре Тирион.
К тому же монпарнасские вольности грозили размыть что-то серьезное, что назревало в жизни Эльзы, похожей на отличницу, каковой, впрочем, она и была когда-то и в гимназии, и позже, учась архитектуре, немного стесняющейся быть легкой, открытой. Эльза вполне могла начать действовать, но вкрадчиво — терпения ей было не занимать. Тем более что у нее изначально был один козырь, сразу побивавший карты прочих арагоновых подруг: его любовь к России. Арагон уже болел Пушкиным и заболел Маяковским. Кроме того, обитатели Монпарнаса любили русских женщин, взять хотя бы Фернана Леже с его Надей Ходасевич, роман которых закрутится совсем скоро. Русская женщина, кроме всего прочего, подспудно представлялась чем-то прочным и утешительным: плывет сюрреалистический корабль, его мотают волны, а она — вожделенный берег.
Арагон потом не зря говорил, что Эльза влияла на него гораздо больше, чем он на нее. У Эльзы не было плана, но неосознанное чувство того, что им обоим надо, было. Прежде всего она, несмотря на то, что образа жизни сюрреалистов не принимала, решила в него все таки вписаться. Настолько, насколько это ей не было совсем уж поперек души. Она даже согласилась с тем, что сюрреалисты жизни себе не мыспят без скандалов. Недаром Арагон написал как-то: «Я никогда не искал ничего, кроме скандала, и искал я его ради него самого».
Самой ей это ни минуты не было нужным: тогда, в начале 30-х, Эльза уже вовсю занята делом серьезным — пишет, а подтолкнул ее к этому сам Горький, когда прочитап данные ему Шкловским письма Эльзы и послал ей свою рецензию на них. Потом и Маяковский учил Эльзу словесной точности, например, увидев ее строчку «королевская поступь маори», «гадливо сказал: «Если поступь, значит, королевская? а по-моему, у королей щи на бороде … «». Она после этого всякие эпитеты и метафоры выискивала едва ли не тщательнее, чем собственную любовь. Но эти «щи на бороде», да и вся жизненная стратегия Маяковского под лозунгом «не сотвори себе кумира» исподволь воспитывали в ней чувство неподобострастия. Впрочем, у Эльзы была умная голова, и она понимала, что для того, чтобы чувствовать себя с большим поэтом вровень, надо, чтобы и твоя собственная персона что-то значила.
В конце 20-х Арагон стал, по выражению французского писателя Вюрмсера, «красным с головы до пят». Из сюрреализма в коммунизм въехал и Поль Элюар, и Андре Бретон. Сюрреалисты мечтали смешать сон с явью, коммунизм и предоставил такую возможность, еще и выделил им, оказавшимся, по выражению их приятеля Андре Тириона. «революционерами без революции», площадку в одну шестую суши. Потом Арагон ужаснется своему коммунистическому прошлому И отречется от него, а пока они с Эльзой собираются в первую совместную поездку в Союз.
Это случилось впервые осенью 30-ro, через полгода после того, как покончил с собой Маяковский. «Я здорова, — писала Лиля Брик сестре, — плачу очень редко, ем, гуляю, делаю все то же, что и раньше, но ни на минуту не перестаю думать о Володе». Эльза с Арагоном едут в Харьков, на конференцию революционных писагелей. Остановились, естественно, у Бриков, и Эльза будто бы уговорила Арагона лечь в той комнате, куда перенесли тело «Володечки» после рокового выстрела. С одной стороны, такая ночевка могла быть чистым сюрреализмом, если вспомнить их практики погружения в собственную подкорку, с другой — магическим воздействием на поэта. Все, мол, что было с нами прежде, продолжается в каких-то высших сферах.
Арагон тогда — бывшая богема! — боролся за права пролетариата, во Франции, естественно. Из-за коммунистических взглядов Арагона почти перестали печатать. Эльза то работала секретарем, то преподавала русский язык какому-то толстому профессору математики и переводила «Мой Париж» Эренбурга.
Но больше всего кормили тогда бусы, которые она делала из всего, что было под рукой: пуговиц, ракушек, осколков керамической плитки, африканского гороха, даже из наконечников для клизм. У нее самой времени пристраивать свои поделки почти не было. И Арагон, как заправский коммивояжер, с утра брал чемоданчик и обходил модные дома, предлагая изготовленную Эльзой бижутерию. Модные дома ее бижутерию брали охотно. Или другие вещицы, такие, например, как сумочка, которую Эльза сделала для кутюрье Люсьена Лелонга. «Сумка смешная, — рассказывала Эльза Лиле, — прозрачная вся, как из стекла (вечерняя), так что видно все внутри лежащее, все должно быть красивое! Пудреница, деньги и любовные письма. Я продапа «идеи», первую модель, делать их не буду. Это невыгодно, но зато никакой возни, одно удовольствие». Потом, когда Арагон устроился в один журнал — «аполитичныи», как подчеркивала Эльза, — она стала вести там страничку моды, и то был хлеб.
В результате такого пролетарского существования денег оставалось в обрез. Устраивали как-то вечер в пользу испанских детей, а у Эльзы вечернего платья не оказалось, решила одолжить у портнихи, «а то у меня рука не поднимается разоряться на такое дело!» В следующий раз, собираясь «по долгу службы» на обед с Лелонгом, она взяла, опять же у портнихи, платье и накидку из петушиных перьев. «Платье у меня было до пят, и накидка из голубых петушиных перьев. Я умирала от стыда! Хотя платье и накидка страшно красивые (портниха одолжила), но у меня еще в жизни не было длинного платья, и я чувствовала себя индейцем среди нормальных людей».
Если бы не испанский вечер, Эльза, может, никогда бы не надела длинного вечернего платья. К нарядам она, кстати, относилась равнодушнее, чем Лиля, то ли потому, что в Париже было легче приодеться, даже за небольшие деньги, чем в Москве, то ли из-за того, что у младшей появился жгучий интерес в жизни. Интерес, которого у старшей не было. Речь о сочинительстве. Вкус к стихам, чутье на них у Лили были, даже замечания, которые она делала Маяковскому, поражают точностью, и он их учитывал. А таланта писать, как у Эльзы, не было, и это принципиальная разница. Лиле нечем было заняться, помимо жизни, а у Эльзы наметилось дело, которое отвлекало бы от сомнений, ревности и прочая. В 30-е она уже часами сидела за столом, света белого не видя, и писала рассказы. Сначала по-русски, переводя затем на французский, а вскоре — Арагон же выучип ее язык за два месяца, чтобы, как шутили, знать, о чем говорят с женой русские, — стала сразу писать по-французски. От Арагона написанное прятала, чтобы самой пережить язык, как любовь.
Они с Арагоном расписались, когда Эльза наконец-то получила развод от Андре. А вскоре началась война …
« … От недостатка жиров, — писала Эльза, — мы начали шелестеть как сухие листья … ». Но основали газету, «нелегально, конечно», наладили сеть ее распространения, и Эльза сама возила в поезде чемоданы запрещенной литературы, «внутри не прикрытой даже носовым платком».
После войны она и возмечтала о домике в глуши, о деревенской жизни вдвоем. На домик долго не было денег — все, что зарабатывали, тратили. Потом вроде отыскали то, что нужно, а хозяин передумал продавать. Эльза была в отчаянии. Но однажды махнули на сомнения рукой, сели в машину и поехали наматывать километры по окрестностям Парижа, выискивая дом. Когда нашли, Эльза, обычно сдержанная, вопила в письме к сестре, наставив целый ряд воск лицательных знаков. Влезли в долги, но дом купили, не простой — бывшую водяную мельницу со снятым колесом, под которой текла речка, выливаясь водопадом прямо под окнами. Поток можно было останавливать, перекрыв шлюзы и отведя воду в сторону. Вечером водопад освещался. А вокруг мельницы на огромном участке рос лес, куда заходили лани и даже забредали охотники, на которых «охотился» сторож. Выписали садовника, перепахали землю, на которой годами росли сорняки, насадили сирени, жасмина, лаванды. Арагон требовал, чтобы Эльза наконец не экономила на обстановке своего кабинета. Убежище было готово.
И время растянулось. Арагон писал свои романы, как оглашенный, непременно давал прочитывать жене, заметив как-то: «То место, где Эльза отводит скучающий взгляд от моей рукописи, мне следует переписать заново». А когда не писал, то что-нибудь чинил, рыл канавы, прореживал разросшийся лес. Эльза иногда днями не поднимала головы от пишущей машинки, несмотря на то, что глаза болели и ныли руки. А раз, поблагодарив Лилю за кольцо, которое та прислала, заметила, что оно теперь ей не подойдет: пальцы оббиты о клавиши, ногти поломаны. А на лице морщины … «Стара, как смертный грех», — писала она Лиле. Но Арагон тогда же, в 63-м, бросился сочинять поэму «Одержимый Эльзой». Вставал ранним утром и писап, сколько сил хватало, даже начал разговаривать сам с собой. Он, наверное, и не видел ее морщин.
«Погода — солнце — небо синее, и в соседнем номере щебечут с утра веселые маленькие дети … Ломит рука, ноги, сердце … «. Эльза писала это в 70-м году, И вскоре сердце, давно болевшее, отказало. А с Арагоном случилась вещь, на первый взгляд, странная: он вдруг словно вспомнил ту жизнь, которая была, когда он только встретил Эльзу, жизнь как на корабле в открытом море, да еще плывущем куда хочет. Он даже завел себе любовника и литературного секретаря в одном лице. И почему он, собственно, не мог утешиться даже и таким способом? Эльза, думается, не осудила бы его.
.. Что говорила когда-то ее старшая сестра, объясняя, почему не стала женой Маяковского? « … Я любила Володю » до последней точки», но я ему не давалась. Я все время увиливала от него. А если бы я вышла за него замуж, нарожала бы детей, то ему стало бы неинтересно, и он перестал бы писать стихи. А это в нем было главное. Я ведь все это знала!»
Но и Эльза «все это», то есть как пишутся стихи, знала, однако же никогда не пошла бы на такую дерзость, как вторжение в самую, может, интимную область человеческой жизни: в то, что поэт рифмует на бумаге с отсутствующим взглядом. Муза в такой картине мира просто есть, а двигать ей художником, как кукловод, даже если бы это пошло на пользу искусству — нельзя и все, это не ее, музы, дело. Поэтому Эльза сразу развела жизнь и искусство, полагая, видимо, что законы первой проще и безобиднее законов второго. Зато, если не разворачивать драму в тех сферах, куда вторгаться нельзя, никто не будет стреляться. Оттого Эльза инстинктивно выбрала вот что: она освободила Арагона, своего вымечтанного красавца и поэта, хотя бы от турбулентности в любви.
Не случайно Шкловский, тот самый, которого в юности отвергла Эльза, написал Арагону после ее смерти: «Если бы она меня полюбила, то я стал бы гением. Нам нужны цвет и воздух. Она полюбила тебя».
По материалам «Stories»
В романе «Zoo» Виктора Шкловского, который с молодости был безнадежно влюблен в Эльзу, есть одно письмо. Оно заканчивается такими словами; «Я не роковая женщина, я — Аля, розовая и пухлая». (Алей он называет там Элю.) Эльза и вправду была склонна к полноте и до старости лицо имела мягкое и округлое. И роковой женщиной стать у нее не получилось, хотя она пыталась.
Девочка, понятно, Элла, тогда ее звали так, это потом она немного изменила имя. Поэта она, семнадцатилетняя, встретила за год до империалистической войны в одном дружеском доме, он, одетый в черную бархатную блузу, ходил по комнате и читал стихи. Поэт произвел на нее впечатление целиком, со своими стихами, «как явление природы, как гроза». Поэт в нее влюбился. Она же, как сама писала об этом полжизни спустя, относилась к нему «ласково И равнодушно», а к тому, что он приходит в их дом ради нее, — спокойно. И даже его желтую кофту и дерзкое поведение, которое всех изумляло, воспринимала почти как само собой разумеющееся, а о выступлениях футуристов и скандалах, которые их сопровождали, она не знала. Элла вообще не отличалась бурным темпераментом, но поэт — а речь, конечно, о Маяковском — влюбился бурно. Мать Эллы пыталась отвадить от семнадцатилетней дочери странного друга, а тут еще тяжело заболел отец, и приехавшая из Петрограда старшая, уже замужняя сестра Лиля сказала младшей, что мама из-за этой дружбы плачет.
Все, Элла попросила поэта больше к ним не приходить, но, когда переехали на дачу в Малаховку, он нашел ее и там. Звал на свидание, обычно она приходила с теткой, но в тот вечер явилась одна. Пошли вместе к их даче, он, огромной тенью, — на расстоянии от нее, читая стихи и рассекая воздух ладонью. «К тому, что Володя постоянно пишет стихи, про себя или голосом, — вспоминала Эльза, — я привыкла … Я не обращала никакого внимания на то, что он поэт. И внезапно в тот вечер меня как будто разбудили … » Маяковский читал «Облако в штанах», и со строчки про звезды, которые зажигают, началась «сознательная дружба» Эллы сэтим красивым, громким, нежным гигантом.
Маяковский большей частью жил тогда, уже в 15-M году, В Петрограде. и, когда после похорон отца Элла приехала к сестре, повела ее в гости к поэту. Лиле его стихи понравились сразу и «безвозвратно». «Маяковский безвозвратно полюбил Лилю». А Элле осталась только дружба и страхи за «Володю»; она уже тогда боялась, что он, живший на разрыв, покончит с собой. (Через пару лет он совершит такую попытку, к счастью, неудачную). Она вообще была из понимающих. Однажды к Роману Якобсону, будущему лингвисту с мировым именем, а тогда приятелю Эллы, которому она только что отказала на предложение стать его женой, приехала барышня. Собиралась погостить дней пять, а уехала через день. Лиля спросила, почему, и Роман ответил; «Нельзя же пять суток непрерывно целоваться». — «А ты бы разговаривал». — «Ах, Лиля, разговаривать мне интересно только с тобой и с Эллой».
Кто только не сватался к младшей, Шкловский, например, признавался, что висит на подножке ее жизни, а она осторожно писала Володе, что одинока, что у нее всегда так — кого она любит, тот не любит ее. И, робко жалуясь, что «уже отчаялась в возможности, что будет по-другому», тут же заметала следы; « … но это совершенно не важно». Любовный переворот, случившийся с Володей, был ей — нет, не обиден, — скорее, грустен. Но Володя, перестав быть возлюбленным, оказался для нее чем-то огромным и страшно родным и в то же время отдельным, тем, чем нельзя обладать и повелевать. Из этого Элла, можно сказать, извлекла такой урок; поэта нельзя «запихать, как шапку в рукав», даже если он сам туда просится.
Шкловский, кстати, высказал ей, своей «золотой рыбке с веснушками», все в том же романе, которому дал второе название «Письма не о любви», такое: «Ты никогда не будешь права передо мной, потому что не имеешь ни мастерства, ни любви …». Что касается любви, она любила, по-своему, только не Шкловского.
… К тому времени, когда разворачивался этот очередной не-роман в жизни Эльзы — а других у нее пока не было, — то есть к 23-му году она уже успела из-за того, что разразилась революция, не выйти замуж за Василия Каменского (еще с одним поэтом тоже ничего не получилось) и, наоборот, побывать замужем за Андре Триоле, служившим во Французской военной миссии в России. Триоле, как «любовь», был ей нужен не больше Шкловского, но именно с этим французом, богачом, бонвиваном и донжуаном в одном флаконе, она могла выскользнуть из ужасов революции. Она уехапа из России вместе с матерью и только через год кружным путем, через Скандинавию и Лондон, попала в Пари ж, а оттуда с Андре … на Таити, где он собирался заняться сельским хозяйством. Из затеи ничего не вышло, Триоле оказался тот еще Манилов, поэтому вернулись во Францию.
«Андрей, как полагается французскому мужу, меня шпыняет, что я ему носки не штопаю, бифштексы не жарю и что беспорядок, — писала Эльза сестре. — Пришлось превратиться в примерную хозяйку, и теперь «у меня чистота, у меня порядок». Во всех прочих делах, абсолютно во всех — у меня свобода полная, но т.к. жизнь моя здесь только налаживается, то как да что будет, я еще не знаю». Совершеннейшая проза, к тому же выяснилось, что ничего, кроме «сладкой жизни», Триоле не любит. Пришлось его бросить, он не противился и отстегнул Эльзе хорошую сумму на жизнь.
В Париж, где она поселилась в отеле «Истрия» на Монпарнасе, стал наезжать Маяковский: советская власть приоткрыла границы. Поселился в том же отеле и, когда не писал, гулял со «свояченицей» по городу, забредал в магазины, где покупал одежду, обувь, вообще вещи себе и Липе с Бриком, И В кафе, где сиживал с поэтами и художниками, которые моментально стали от него без ума. Всей компанией, когда не рисовапи и не писали стихи, шатались по городу, забредали на ярмарку, которая круглый год переезжала из одного района Парижа в другой, гудели и громыхали. Эльза везде переводила «Волсдечке», безъязыкому, и «свояк» предупреждал всех, что говорит только на <<триоле».
На Монпарнасе клубилась тогда вся интернациональная тусовка, состоявшая из поэтов, прозаиков, художников и иже с ними, среди которых кого только не было: Модильяни, Кокто, Пикассо, Леже, Ривера, Элюар, Шагал. Но на фоне этой яркой компании выделялся, даже внешне, романтический красавец в плаще, шляпе и с тростью с дорогим набалдашником. Это был Луи Арагон. Он писал стихи, уже тогда считаясь у поэтов-сюрреалистов первым среди равных, и «крутил любовь», недаром его друзья вспоминали, что обольстить он мог любую женщину. В то время Арагон еще не отошел от своей любви к Нанси Кюнар, наследнице американской трансатлантической компании. Он мотался за ней по свету, а когда Нанси бросила его ради негритянского джазиста, в Венеции чуть не покончил с собой. Была еще у него потом югославка Лена Амсель, красавица и актриса.
Эльза уже видела Арагона и читавшим стихи, и просто сидевшим с друзьями в кафе, а тут прочитала в журнале его очерк «Крестьянин из Парижа» и решипа познакомиться. Кстати, за день до того с Арагоном встретился и Маяковский, в баре «Куполь»: попросил кого-то из приятепей подойти к Арагону и пригласить к себе за столик. Разговора, правда, не получилось — некому было переводить, а Эльзы рядом не оказалось.
С Арагоном Эльзу познакомил Ролан Тюаль. Поужинали вместе, Арагон проводил Эльзу в отель. И Эльза, и Арагон накрепко запомнят день знакомства — 6 ноября 1928 года, она будет потом писать, что «свое летоисчисление» начинает именно с этого дня, он же позднее в одной из поэм захлебнется восторгом: «С тех пор для меня не существует Парижа без Эльзы … » Заметим: С его стороны это случится совсем не сразу.
Русская женщина, пусть и еврейка, какой бы богемой ни пыталась стать, не могла отделаться от вошедшего куда-то в самую плоть ощущения, что богемная жизнь, особенно в той ее части, где героя окружают женщины, — разврат. Русская женщина не могла быть подружкой (ведь и Маяковского Эльза считала даже не другом, а родственником, и, думается, не только потому, что он был Лилии): всякого мужчину, которого она серьезно намечает, она уже видит мужем. И ничего Серебряный век с его свободными нравами не смог с этим поделать. Может, и Лиля потому еще держалась за своего Брика, что ей нужен был муж, а Маяковского она таким мужем не видела.
Только этой невытравимой патриархальностью и можно объяснить ту смелость, с которой вроде стала действовать Эльза, якобы решительно поговорившая с югославкой Леной, мол, ей, Эльзе, Арагон нужнее. Потом на одной из вечеринок Эльза будто бы страстно гтоцеловала Арагона, тем самым дав понять, чей он теперь. Андре Тирион.
К тому же монпарнасские вольности грозили размыть что-то серьезное, что назревало в жизни Эльзы, похожей на отличницу, каковой, впрочем, она и была когда-то и в гимназии, и позже, учась архитектуре, немного стесняющейся быть легкой, открытой. Эльза вполне могла начать действовать, но вкрадчиво — терпения ей было не занимать. Тем более что у нее изначально был один козырь, сразу побивавший карты прочих арагоновых подруг: его любовь к России. Арагон уже болел Пушкиным и заболел Маяковским. Кроме того, обитатели Монпарнаса любили русских женщин, взять хотя бы Фернана Леже с его Надей Ходасевич, роман которых закрутится совсем скоро. Русская женщина, кроме всего прочего, подспудно представлялась чем-то прочным и утешительным: плывет сюрреалистический корабль, его мотают волны, а она — вожделенный берег.
Арагон потом не зря говорил, что Эльза влияла на него гораздо больше, чем он на нее. У Эльзы не было плана, но неосознанное чувство того, что им обоим надо, было. Прежде всего она, несмотря на то, что образа жизни сюрреалистов не принимала, решила в него все таки вписаться. Настолько, насколько это ей не было совсем уж поперек души. Она даже согласилась с тем, что сюрреалисты жизни себе не мыспят без скандалов. Недаром Арагон написал как-то: «Я никогда не искал ничего, кроме скандала, и искал я его ради него самого».
Самой ей это ни минуты не было нужным: тогда, в начале 30-х, Эльза уже вовсю занята делом серьезным — пишет, а подтолкнул ее к этому сам Горький, когда прочитап данные ему Шкловским письма Эльзы и послал ей свою рецензию на них. Потом и Маяковский учил Эльзу словесной точности, например, увидев ее строчку «королевская поступь маори», «гадливо сказал: «Если поступь, значит, королевская? а по-моему, у королей щи на бороде … «». Она после этого всякие эпитеты и метафоры выискивала едва ли не тщательнее, чем собственную любовь. Но эти «щи на бороде», да и вся жизненная стратегия Маяковского под лозунгом «не сотвори себе кумира» исподволь воспитывали в ней чувство неподобострастия. Впрочем, у Эльзы была умная голова, и она понимала, что для того, чтобы чувствовать себя с большим поэтом вровень, надо, чтобы и твоя собственная персона что-то значила.
В конце 20-х Арагон стал, по выражению французского писателя Вюрмсера, «красным с головы до пят». Из сюрреализма в коммунизм въехал и Поль Элюар, и Андре Бретон. Сюрреалисты мечтали смешать сон с явью, коммунизм и предоставил такую возможность, еще и выделил им, оказавшимся, по выражению их приятеля Андре Тириона. «революционерами без революции», площадку в одну шестую суши. Потом Арагон ужаснется своему коммунистическому прошлому И отречется от него, а пока они с Эльзой собираются в первую совместную поездку в Союз.
Это случилось впервые осенью 30-ro, через полгода после того, как покончил с собой Маяковский. «Я здорова, — писала Лиля Брик сестре, — плачу очень редко, ем, гуляю, делаю все то же, что и раньше, но ни на минуту не перестаю думать о Володе». Эльза с Арагоном едут в Харьков, на конференцию революционных писагелей. Остановились, естественно, у Бриков, и Эльза будто бы уговорила Арагона лечь в той комнате, куда перенесли тело «Володечки» после рокового выстрела. С одной стороны, такая ночевка могла быть чистым сюрреализмом, если вспомнить их практики погружения в собственную подкорку, с другой — магическим воздействием на поэта. Все, мол, что было с нами прежде, продолжается в каких-то высших сферах.
Арагон тогда — бывшая богема! — боролся за права пролетариата, во Франции, естественно. Из-за коммунистических взглядов Арагона почти перестали печатать. Эльза то работала секретарем, то преподавала русский язык какому-то толстому профессору математики и переводила «Мой Париж» Эренбурга.
Но больше всего кормили тогда бусы, которые она делала из всего, что было под рукой: пуговиц, ракушек, осколков керамической плитки, африканского гороха, даже из наконечников для клизм. У нее самой времени пристраивать свои поделки почти не было. И Арагон, как заправский коммивояжер, с утра брал чемоданчик и обходил модные дома, предлагая изготовленную Эльзой бижутерию. Модные дома ее бижутерию брали охотно. Или другие вещицы, такие, например, как сумочка, которую Эльза сделала для кутюрье Люсьена Лелонга. «Сумка смешная, — рассказывала Эльза Лиле, — прозрачная вся, как из стекла (вечерняя), так что видно все внутри лежащее, все должно быть красивое! Пудреница, деньги и любовные письма. Я продапа «идеи», первую модель, делать их не буду. Это невыгодно, но зато никакой возни, одно удовольствие». Потом, когда Арагон устроился в один журнал — «аполитичныи», как подчеркивала Эльза, — она стала вести там страничку моды, и то был хлеб.
В результате такого пролетарского существования денег оставалось в обрез. Устраивали как-то вечер в пользу испанских детей, а у Эльзы вечернего платья не оказалось, решила одолжить у портнихи, «а то у меня рука не поднимается разоряться на такое дело!» В следующий раз, собираясь «по долгу службы» на обед с Лелонгом, она взяла, опять же у портнихи, платье и накидку из петушиных перьев. «Платье у меня было до пят, и накидка из голубых петушиных перьев. Я умирала от стыда! Хотя платье и накидка страшно красивые (портниха одолжила), но у меня еще в жизни не было длинного платья, и я чувствовала себя индейцем среди нормальных людей».
Если бы не испанский вечер, Эльза, может, никогда бы не надела длинного вечернего платья. К нарядам она, кстати, относилась равнодушнее, чем Лиля, то ли потому, что в Париже было легче приодеться, даже за небольшие деньги, чем в Москве, то ли из-за того, что у младшей появился жгучий интерес в жизни. Интерес, которого у старшей не было. Речь о сочинительстве. Вкус к стихам, чутье на них у Лили были, даже замечания, которые она делала Маяковскому, поражают точностью, и он их учитывал. А таланта писать, как у Эльзы, не было, и это принципиальная разница. Лиле нечем было заняться, помимо жизни, а у Эльзы наметилось дело, которое отвлекало бы от сомнений, ревности и прочая. В 30-е она уже часами сидела за столом, света белого не видя, и писала рассказы. Сначала по-русски, переводя затем на французский, а вскоре — Арагон же выучип ее язык за два месяца, чтобы, как шутили, знать, о чем говорят с женой русские, — стала сразу писать по-французски. От Арагона написанное прятала, чтобы самой пережить язык, как любовь.
Они с Арагоном расписались, когда Эльза наконец-то получила развод от Андре. А вскоре началась война …
« … От недостатка жиров, — писала Эльза, — мы начали шелестеть как сухие листья … ». Но основали газету, «нелегально, конечно», наладили сеть ее распространения, и Эльза сама возила в поезде чемоданы запрещенной литературы, «внутри не прикрытой даже носовым платком».
После войны она и возмечтала о домике в глуши, о деревенской жизни вдвоем. На домик долго не было денег — все, что зарабатывали, тратили. Потом вроде отыскали то, что нужно, а хозяин передумал продавать. Эльза была в отчаянии. Но однажды махнули на сомнения рукой, сели в машину и поехали наматывать километры по окрестностям Парижа, выискивая дом. Когда нашли, Эльза, обычно сдержанная, вопила в письме к сестре, наставив целый ряд воск лицательных знаков. Влезли в долги, но дом купили, не простой — бывшую водяную мельницу со снятым колесом, под которой текла речка, выливаясь водопадом прямо под окнами. Поток можно было останавливать, перекрыв шлюзы и отведя воду в сторону. Вечером водопад освещался. А вокруг мельницы на огромном участке рос лес, куда заходили лани и даже забредали охотники, на которых «охотился» сторож. Выписали садовника, перепахали землю, на которой годами росли сорняки, насадили сирени, жасмина, лаванды. Арагон требовал, чтобы Эльза наконец не экономила на обстановке своего кабинета. Убежище было готово.
И время растянулось. Арагон писал свои романы, как оглашенный, непременно давал прочитывать жене, заметив как-то: «То место, где Эльза отводит скучающий взгляд от моей рукописи, мне следует переписать заново». А когда не писал, то что-нибудь чинил, рыл канавы, прореживал разросшийся лес. Эльза иногда днями не поднимала головы от пишущей машинки, несмотря на то, что глаза болели и ныли руки. А раз, поблагодарив Лилю за кольцо, которое та прислала, заметила, что оно теперь ей не подойдет: пальцы оббиты о клавиши, ногти поломаны. А на лице морщины … «Стара, как смертный грех», — писала она Лиле. Но Арагон тогда же, в 63-м, бросился сочинять поэму «Одержимый Эльзой». Вставал ранним утром и писап, сколько сил хватало, даже начал разговаривать сам с собой. Он, наверное, и не видел ее морщин.
«Погода — солнце — небо синее, и в соседнем номере щебечут с утра веселые маленькие дети … Ломит рука, ноги, сердце … «. Эльза писала это в 70-м году, И вскоре сердце, давно болевшее, отказало. А с Арагоном случилась вещь, на первый взгляд, странная: он вдруг словно вспомнил ту жизнь, которая была, когда он только встретил Эльзу, жизнь как на корабле в открытом море, да еще плывущем куда хочет. Он даже завел себе любовника и литературного секретаря в одном лице. И почему он, собственно, не мог утешиться даже и таким способом? Эльза, думается, не осудила бы его.
.. Что говорила когда-то ее старшая сестра, объясняя, почему не стала женой Маяковского? « … Я любила Володю » до последней точки», но я ему не давалась. Я все время увиливала от него. А если бы я вышла за него замуж, нарожала бы детей, то ему стало бы неинтересно, и он перестал бы писать стихи. А это в нем было главное. Я ведь все это знала!»
Но и Эльза «все это», то есть как пишутся стихи, знала, однако же никогда не пошла бы на такую дерзость, как вторжение в самую, может, интимную область человеческой жизни: в то, что поэт рифмует на бумаге с отсутствующим взглядом. Муза в такой картине мира просто есть, а двигать ей художником, как кукловод, даже если бы это пошло на пользу искусству — нельзя и все, это не ее, музы, дело. Поэтому Эльза сразу развела жизнь и искусство, полагая, видимо, что законы первой проще и безобиднее законов второго. Зато, если не разворачивать драму в тех сферах, куда вторгаться нельзя, никто не будет стреляться. Оттого Эльза инстинктивно выбрала вот что: она освободила Арагона, своего вымечтанного красавца и поэта, хотя бы от турбулентности в любви.
Не случайно Шкловский, тот самый, которого в юности отвергла Эльза, написал Арагону после ее смерти: «Если бы она меня полюбила, то я стал бы гением. Нам нужны цвет и воздух. Она полюбила тебя».
По материалам «Stories»
Комментариев нет:
Отправить комментарий